Разумеется, доктор ничего не ответил. По его губам пробежала еле заметная усмешка. Он едва не задохнулся от подступившего к горлу комка, поднявшегося из глубины его существа. В глазах снова сверкнула ярость, но он по-прежнему сдержался.
— Нет, ты даже не подозревал! Точно так же, как, я уверен, ты не подозреваешь, почему застрелился полковник Джурджа. Помнишь манифест? Ты убедил нас подписать бумагу, означавшую первое предательство, и подтолкнул этим Джурджу на фатальный шаг. Никогда не забуду, с какой величественностью поднес он пистолет к виску. Мы все содрогнулись от ужаса, все, кроме тебя. Ты только подошел к трупу и констатировал, что Джурджа мертв. Позволь мне спросить сейчас: ты не считаешь себя виновником этой смерти?
Он подождал некоторое время и, видя, что доктор хранит гробовое молчание, закурил новую цигарку. Тяжело, будто сбросив тяжелую ношу, Харитон вздохнул и продолжал:
— Это было в поезде. Когда мы прибыли сюда, бояться было уже нечего. Мы знали, что, если попали в лагерь, нас охраняет закон. Наконец я мог стать снова самим собой и занять в этом лагере место, на которое имел право как человек, преданный до конца королю и Румынии, и как враг, тоже до конца, всех более или менее замаскированных предателей. Первым среди них был ты. И мне представилась возможность следить за тобой час за часом, минута за минутой, узнать все твои мысли. Я вызвался в санитары не только потому, что голодал, но и для того, чтобы следить за каждым твоим шагом. И вот так я узнал все, о чем ты думаешь, все, что готовишь против Румынии. О прислужничестве перед докторшей, о раболепстве перед Девяткиным, о беседах до поздней ночи с Молдовяну, о семенах, которые ты бросаешь вместе с ним в наши души. В то время как мы держимся клятвы, которую дали, ты намеренно продал свою душу. Вылечивая людей от ран, полученных ими на войне, ты одновременно прививаешь им заразу коммунизма. Одной рукой вырываешь их из лап смерти, другой бросаешь в объятия комиссара.
Он безуспешно затянулся потухшей цигаркой и бросил ее на пол.
— Думаешь, не знаю, что вы каждую ночь собираетесь внизу, на кухне, в комнате Иоакима? Ты, Иоаким, Корбу и черт знает кто там еще. Слушаете, как Молдовяну бормочет вам из своего коммунистического евангелия. Так вот, я знаю все! Я следил за вами, и мне не стыдно признаться, что подслушивал у дверей. У меня и сейчас волосы дыбом встают от всего того, что слышал. Для вас в нашей войне в России уже нет ничего святого, Антонеску вы поносите самыми последними словами. Плетете заговор против армии, сражающейся на фронте, и, если бы Девяткин спустил вас с цепи, вы бросились бы опрометью туда, чтобы отравлять души тех, кто еще сражается. Меня вы никогда не звали, потому что были уверены, что я брошу вам в лицо все свое презрение. Теперь вы ничего не боитесь, потому что я не могу сейчас поставить вас к стенке. Думаешь, не наступит день, когда вам придется отвечать за все, что думали и что совершили в лагере? Наступит такой день, господин Анкуце!
Харитон на секунду замолчал, потом продолжал с еще большим ожесточением:
— И ты хочешь, чтобы я стал твоим союзником в этом деле? Не дай бог, чтобы я был твоим обвинителем перед лицом всей страны после возвращения из России… А теперь в сторону, я хочу уйти, и ты мне не мешай. Пусть все узнают, что в лагере вспыхнула эпидемия тифа. Будь что будет, и это лучше, чем умирать в ожидании, пока твои друзья примут чудодейственные меры, чтобы остановить ее…
Он сделал шаг вперед, но резко остановился, словно пригвожденный к месту, испугавшись своих собственных слов и вымученно улыбаясь. Потом заговорил уже мягче:
— Ты принудил меня к этому горькому признанию. Поэтому, надеюсь, никаких последствий для меня это иметь не будет. Если твое сердце еще вздрагивает при звуке румынского имени, ты не забудешь, что наш разговор строго конфиденциален. Тебе не придет в голову просить помощи у Девяткина или Молдовяну для решения наших споров. Надеюсь, хоть в этом случае ты окажешься человеком чести… Еще раз до свидания!