— Влайку?
— Да!
— Пришел бы к выводу, что жизнь куда сложнее, чем донесения, которые я посылаю в Москву.
— Теперь, когда ты знаешь все, ты рассердишься, если я оставлю статуэтку у себя?
— Нисколько. Да и Корбу обрадовался бы, если бы ему сказали, что она находится в твоей ночной тумбочке.
— А письма ты мне так никогда и не покажешь?
— Не покажу. Завтра я их верну ему.
— Но что случится с ним завтра?
Иоана, разумеется, имела в виду судебное заседание. Впрочем, все время, пока они сидели на скамейке в парке, Иоана ощущала неотвратимую силу суда, который должен был состояться на следующий день в Горьком. Ночь потеряла всякое очарование, и даже луна перестала быть красивой…
Но судебный процесс был отложен. Произошло это из-за Штефана Корбу, у которого случился нервный припадок как раз ночью, после того как Иоана и ее муж вышли из парка и покинули лагерь. Он с неистовством ударил по окну, около которого стоял, и упал на койку с окровавленными кулаками. Его увидели только утром, когда принесли еду. Ничего серьезного, однако, не случилось. Несколько порезов, и все. Об этом сообщили доктору Тоту, обычно наблюдавшему за состоянием здоровья трех заключенных. Он привел с собой Раду Анкуце, скорее для того, чтобы тот был переводчиком. Необходимо было немедленно установить обстоятельства и причины случившегося, чтобы Тот смог в свою очередь информировать комиссара. Случай был тем неприятен, что произошел он накануне судебного процесса.
Попытка самоубийства исключалась. Штефан Корбу не воспользовался ни одним осколком стекла, валявшимся на полу. Вены рук, единственное место самоубийц, у которых нет под рукой ничего, кроме осколков, были не повреждены. Более того, вопреки последствиям, которые он теперь испытывал, и душевному расстройству накануне Штефан Корбу показался своим взволнованным визитерам внешне совершенно спокойным, как будто ночью в нем произошел полный поворот от отчаяния к олимпийскому спокойствию, от цинизма и неудержимого бешенства к самой суровой, почти неправдоподобной ясности ума.
Удивленный прежде всего этой метаморфозой, Анкуце не посмел излить на него весь свой гнев, который овладел им, и обратился к Штефану просто с дружеским укором:
— Какого черта, парень, ты же в своем уме? Что означает эта демонстрация?
Корбу улыбался, сияя от торжества. Сначала он жестом показал на Тота, который обмывал его рану спиртом, давая понять, что он не хотел бы иметь его свидетелем при своей исповеди, после чего ответил:
— Объяснения только для тебя. Ему скажи, что я свихнулся. Мне все равно.
— Иного объяснения я и не вижу, — возразил Анкуце.
— Нет, оно существует! Одно, о котором ты даже и не предполагаешь. Вечером ты просил, чтобы я сказал тебе, почему совершил побег. Теперь я скажу. Впрочем, это тайна. Но я знаю тебя и Иоакима и убежден, что вы будете молчать. Так вот, месяц тому назад я был уверен, что Иоана Молдовяну умерла, и не мог более жить в том же самом мире, в котором ее знал живой!
Он облегченно вздохнул и посмотрел в широко открытые глаза своего собеседника. У Анкуце же перехватило дыхание. Простое упоминание имени Иоаны без всякого желания мистифицировать атмосферу предвещало что-то печальное.
— Хочешь сказать… — едва сумел невнятно произнести Анкуце.
— Да! — с остервенением бросил Корбу. — Я ее любил! Моя жизнь не имела никакого смысла без Иоаны Молдовяну. Я сам испортил себе существование этой любовью, которая с самого начала обещала быть роковой.
— Ты сумасшедший! — процедил сквозь зубы, придя в себя, доктор.
— Но не в том смысле, который ты придаешь этому слову. Всякая любовь несет в себе элемент ненормальности. Что касается меня, то тут она, видно, перешла всякие границы.
— Божий ты человек, а я, как же я… Иоаким…
— У тебя найдется смелости отрицать все это?
— Разумеется, нет! — был вынужден допустить Анкуце. — Я другое хотел сказать.
— Знаю! Вы возвели любовь в политическую веру. Влюбившись в нее, вы воодушевились ее верой и удовлетворились этим. Я же страстно желал большего. Между женщиной и идеей, которую она представляла, вы поставили условный барьер. Я же не ставил никаких барьеров, хотя она и жена комиссара; вы испугались расстаться с ним и держите ее только в своей душе. Разумеется, в переносном смысле! Такая любовь, как моя, вас очень утомила бы, а любая возможность существования единства Иоаны и комиссара подвергла бы вас эротическим мукам. Я поздравляю вас с усилиями, которые вы приложили, чтобы сохранить свою платоническую любовь. Я не смог или, точнее, не хотел этого. Такая аномалия была приятна мне, она меня экзальтировала, возвышала, у меня появлялись качества, которых не было ни у кого из вас. Меня всегда это пьянило и помогало легче переносить плен. Ты думаешь, я не понимал иллюзорности моей страсти? Понимал, но мне нравилось гореть и страдать.