Содержание формулировки, несомненно, отражало стремление установить истину, но Голеску был настолько возбужден, что уже не различал нюансов.
Начальник ночной охраны, во время дежурства которого был совершен побег, начальник бригады, в составе которой работали беглецы в сельсовете, и солдат, обнаруживший их спящими в пустой траншее под Курском, — единственные свидетели обвинения — ничего не добавили к множеству хорошо известных улик.
Напрасно Голеску ожидал появления новых, усугубляющих его положение доказательств. Первая часть процесса закончилась, был объявлен перерыв на полчаса.
В зале заседания оставаться было неудобно. Мысль, что Новак может встретиться с ним взглядом, была невыносима. Ему хотелось двигаться, и он тут же вышел с остальными из зала. Ему хотелось завязать с кем-нибудь разговор, но каждый предпочитал оставаться в одиночестве: Молдовяну тревожно оглядывал холл; Балтазар-старший вертелся около двери комнаты, в которой защитник беседовал с обвиняемыми; доктор Анкуце прижался лбом к стеклу и смотрел в окно на далекое небо.
Голеску подошел к комиссару и осмелился его спросить:
— Можно пока выйти на улицу?
— Да, конечно! — ответил Молдовяну. — Только не отходите далеко.
— Всего на несколько шагов. Мне хотелось бы лишь…
— Хорошо, хорошо! Надеюсь, вы мне не принесете хлопот.
Так полковник Голеску оказался на улице, словно в открытом безбрежном море. У него создалось впечатление, что он плывет в спокойной освежающей воде. Вот уже два года он не ходил так свободно по не огражденной колючей проволокой земле. Он шел медленно, ему хотелось запомнить все до мелочей: витрины магазинов, играющих в скверах детей, лица женщин, которые шли ему навстречу, приглушенный шум города. Война была так далеко, как мирно и спокойно было вокруг.
Люди словно по невидимому сигналу останавливались и недоуменно смотрели на него, как на неожиданного посетителя из неведомого мира; любопытные ребятишки, стремящиеся все увидеть поближе, при его появлении с удивлением бежали за ним в непосредственной близости, желая узнать, что надо здесь этому чужому человеку.
Никто ничего не говорил ему, не проявлял никакой враждебности, не загонял его назад в здание суда. И все-таки полковник Голеску чувствовал себя ничтожным, затертым толпой, раздавленным ее безмолвной лавиной, молчаливыми угрюмыми взглядами, пустотой, которая возникала вокруг него.
Он был вынужден вернуться почти бегом, пробираясь, как вор, вдоль стен, боясь, как бы вот-вот не обрушилось на него небо или кто-нибудь не схватил его за шиворот и не закричал в лицо:
«Кто ты такой? Откуда взялся? Чего тебе здесь надо?» В конце концов он понял, что здание трибунала — единственное место, которое может его защитить, и скрылся в нем.
На второй части процесса он чувствовал себя разбитым и смущенным. Растерянно прослушал приговор, абсолютно перестав владеть собою. Таким же недовольным и душевно разбитым он оставался и теперь, по дороге в Березовку. Именно теперь ему хотелось кричать изо всех сил, дико и возмущенно, чтобы хоть немного утолить глубокую, жгучую боль:
— Сумасшедшие! Просто рехнувшиеся люди!
Он ничего не мог понять. Неожиданности следовали одна за другой. Процесс принял совершенно непредвиденный поворот. Там, где Голеску надеялся, что прокурор будет метать громы и молнии против обвиняемых, сотрясая стены трибунала своей обвинительной речью и самым что ни на есть суровым приговором, предназначенным устрашить пленных, чтобы они и не помышляли о побеге, Голеску услышал совершенно необычную, с поразительными для него выводами обвинительную речь.
«Нет, это совершенно непостижимо!»
— Как бы тяжка ни была вина, о которой вы скажете свое слово, — заявил прокурор, — она не может быть расценена вне наших гуманистических принципов, тем более что наши враги в Березовском лагере отрицают действительность вины, не зная, какое юридическое толкование мы придаем ей. Точнее, трое обвиняемых были осуждены ими на смерть от нашего имени, прежде чем начался суд. Между тем у нас нет права игнорировать ни принципы, которыми мы руководствуемся, ни ситуацию, создавшуюся в лагере, даже если перечисленные здесь факты заставляют вынести суровый приговор де-юре. Я мог бы доказать вам, что каждой вещественной улики, лежащей на столе суда, взятой в отдельности и использованной для побега, достаточно для того, чтобы развеять любую иллюзию о влиянии смягчающих вину обстоятельств. Одежда, которую обвиняемые надели, является военной формой, кинжал, которым они пользовались, на самом деле является холодным оружием, удостоверения личности, выкраденные в сельском Совете, в сущности получены в результате воровства в общественном учреждении, а то, что обвиняемые, как они сами признают, воровали по дороге, для того чтобы иметь возможность питаться, можно без труда свести к формуле преступления в отношении советской собственности. Может быть, для вынесения самого сурового наказания необходимо наличие убийства, которое сняло бы все наши угрызения совести и сохранило по всей строгости букву закона? Конечно нет! Наши законы требуют от компетентных властей использовать их с самой большой снисходительностью при определении того, подлежит ли совершенное военнопленным правонарушение наказанию в дисциплинарном или в уголовном порядке. Так следует поступать особенно тогда, когда речь идет о факте, связанном с бегством или попыткой к бегству. Между тем, можно твердо заявить, мы не потребовали бы суда над беглецами, если бы лагерная оппозиция в Березовке не стремилась подменить наше мнение своим. Более того, если бы она не приложила все усилия к тому, чтобы скомпрометировать нас заранее, применив к трем виновным приговор, продиктованный законами, которые были и остаются чужды нам. Вне всякого сомнения, наши враги в лагере — ярые сторонники румынского и немецкого фашизма — обыкновенно сохраняют в памяти ту бесчеловечность, с какой они обращаются у себя в странах со своими пленными, и не представляют себе, что мы могли бы вести себя иначе. Я хочу надеяться, что в лице вашего справедливого и мудрого суда они получат и на этот раз достойный отпор. Не только потому, что мы уважали, уважаем и будет уважать личность тех, кто выведен из войны, чего, как нам известно, нельзя сказать о других воюющих сторонах, а прежде всего потому, что мы руководствуемся чувством гуманизма, который превыше беспощадной суровости навязанной нам войны. Легко сбросить в яму три трупа беззащитных людей, но пятно в сознании того человека, который сделает это, нельзя смыть ничем! И если эту правду узнают военнопленные, тем лучше! Вот кто, следовательно, заставил нас проявить снисходительность и отправить, несмотря ни на что, беглецов в судебную инстанцию. Если кто-либо и виноват в том, что в течение трех недель предварительного заключения обвиняемым отравляли душу страхом смертного приговора, то это не мы! Надо заметить, что советское законодательство предоставляет определенную свободу в применении к подсудимым «специального режима надзора». Текст, как вы сами можете понять, довольно гибок, он может быть истолкован не в пользу подсудимых. И все-таки, вопреки этому, мы отказываемся от утверждения уголовного характера их проступка. Мы принимаем во внимание, что беглецы не оказали сопротивления, когда были схвачены в районе Курска, да и после этого, в период следствия и в иных инстанциях, не отрицали ни одного из пунктов обвинения. Мы твердо убеждены в том, что поступаем верно, делая акцент на принципах советского гуманизма, а не на наказании, которое привело бы к противоположным, чем те, которых мы желаем, результатам в деле морального обновления военнопленных… В заключение просим их помиловать.