Катя заволновалась, боясь, что полковник станет подшучивать над ее чувствами к Травкину, но он не проронил об этом ни слова. Разговор шел о каких-то лошадях, а Катя робко смотрела на лейтенанта, на его молодое серьезное лицо, слушала его ясные, четкие ответы комдиву, хотя и не вникала в их смысл. И ей стало нестерпимо горько.
«Ну какая я ему пара? — думала она. — Он такой умный, серьезный. Сестра у него скрипачка, и сам он будет ученым. А я? Девчонка, такая же, как тысячи других».
Травкин ни в малейшей степени не догадывался об истинных чувствах этой девушки. Она вызывала в нем досаду и недоумение. Ее неожиданные приходы в овин, непрошенные заботы о его удобствах — все это казалось ему чем-то неприличным, навязчивым и глупым. Он стыдился своих разведчиков, которые при ее появлении многозначительно переглядывались, неуклюже стараясь оставлять его с ней наедине.
Теперь он крайне удивился, увидя ее в комнате командира дивизии, да еще за самоваром. И когда комдив заговорил об истории с лошадьми, Травкин сначала подумал, что это Катя, узнав о лошадях из разговоров разведчиков, насплетничала комдиву.
Он вкратце объяснил полковнику, как было дело, и перед комдивом вдруг воскресли те дни наступления, беспрестанные марши, короткие схватки и тот мартовский полдень, когда он, полковник, стоя посреди разбитой дороги, так насмешливо упрекал разведчиков. Из зеленовато-серых глаз комдива на Травкина глянул ободряющий прищуренный взгляд разведчика прошлой войны, унтер-офицера Сербиченко: «Молодец, Травкин!»
Полковник спросил:
— А точно ты вернул всех лошадей крестьянам?
Травкин утвердительно ответил:
— Точно.
В дверь постучали, и на пороге показался капитан Барашкин.
— Тебе чего? — недовольно спросил Сербиченко.
— Вы меня не вызывали, товарищ полковник?
— Вызывал часа три назад. Говорил с тобой Семеркин?
— Говорил, товарищ полковник.
— Ну, и что?
— Пошлем группу в тыл противника.
— Кто пойдет старшим?
— Да вот он, Травкин, — со скрытым злорадством ответил Барашкин.
Но он ошибся в расчете: Травкин и глазом не моргнул, Улыбышева спокойно разливала чай, не зная, в чем дело, а Катя совершенно не поняла, что произнесенные слова находились в прямой связи с судьбой ее любви.
Единственный, кто понял выражение глаз Барашкина, был командир дивизии, но он не имел оснований не соглашаться с Барашкиным. Действительно, лучшей кандидатурой для руководства этой необычайно трудной операцией был Травкин.
— Хорошо, — сказал комдив и отпустил Барашкина.
Поднялся вскоре и Травкин.
— Ну что ж, иди, — напутствовал его полковник. — Готовься смотри, дело серьезное.
— Есть! — сказал Травкин и вышел из избы.
Прислушиваясь к удаляющимся шагам разведчика, полковник невесело сказал.
— Хорош парень!
После ухода Травкина Кате не сиделось. Вскоре она попрощалась и вышла. Была теплая лунная ночь, и тишина, глубокая, полная, лесная, лишь изредка прерывалась дальними разрывами или тарахтеньем одинокого грузовика.
Она была счастлива. Ей казалось, что Травкин смотрел на нее сегодня ласковее, чем всегда. И ей думалось, что всесильный командир дивизии, который относится к ней так доброжелательно, конечно, сможет убедить Травкина в том, что она, Катя, не такая уж плохая девушка и что у нее есть достоинства, которые можно ценить. И она в этой лунной ночи всюду искала своего любимого и шептала старые слова, почти такие же, как в Песни Песней, хотя она никогда не читала и не слышала их.
Глава пятая
«Здравствуйте, товарищ лейтенант! Пишу вам я, Иван Васильевич Аниканов, ваш разведчик, сержант и командир первого отделения. Могу вам сообщить, что живу хорошо, чего и вам желаю от всей души. В госпитале мне вырезали пулю, каковая находилась в мягких тканях ноги. И из госпиталя попал я в запасный полк. Тут сперва плоховато было, потому что кормят похуже, чем на фронте, а я покушать люблю и к фронтовому пайку слишком привык. И приходилось целый день изучать военное дело и устав, все сначала, а также бегать, кричать „ура“. Немцев же, конечно, нет, а стрелять — патронов не дают. И вот еше беда: взяли у меня мой пистолет „вальтер“, что я отобрал, если помните, у того немецкого капитана с черной повязкой на глазу. Ходил я жаловаться к здешнему комбату, но тот сказал, что сержанту пистолет не положен. А что я не просто сержант, а разведчик и таких пистолетов у меня перебывало, может, две сотни, он об этом и знать не хочет. Потом перевели меня в подсобное хозяйство, и вот тут мне живется, как зажиточному колхознику. У меня все есть — и сметана, и масло, и овощи всякие. Тем более я тут заместо главного, как бывший председатель колхоза. Значит, мы все пашем и сеем. И по вечерам, покушав и запивши молочком, лежу я на перине, а хозяйка так и ходит вокруг. И думаю я про вас, товарищ лейтенант Травкин, и про товарищей моих в моем взводе, вспоминаю наши боевые дела, а главное — мучения ваши и как вы бьетесь за нашу великую родину, и сердце обливается кровью. И прошу вас, товарищ лейтенант, поговорить с товарищем Сербиченко: может, он пошлет на меня требование, чтоб отпустили меня к вам. Не могу я здесь без вас, потому, товарищ Травкин, совестно, что не довел до конца эту войну вместе с вами, а живу, как зажиточный колхозник, и вроде вы меня защищаете от немца. С приветом к вам и ко всему нашему славному взводу Иван Васильевич Аниканов».