Выбрать главу

Ни муж, ни сын не знали, что носила она в своем сердце все эти годы. И как она эти годы жила. А если бы и узнали, все равно б не поверили, что такое возможно: четверть века хранить молчание.

Когда шарканье и пустые слова возле гроба иссякли, под узорчатыми сводами сталинского ампира зависла тягостная тишина. Военком Осокин, взявший на себя тяжкие, но необходимые обязанности распорядителя похорон, мягким шагом приблизился к вдове, склонился почтительно, извещая о том, что пришло время проститься и отправляться на кладбище.

У гроба ее вновь прорвало. Не чувствуя близости мужа, не имея возможности коснуться дорого лица, она лила слезы прямо на цинк, гладила его непрестанно рукой и даже несколько раз ударилась в отчаянии лбом. И гроб отозвался на ее удары гулким металлическим эхом.

Сашка тоже прижался к цинку после того, как от него наконец оттащили маму. Но не услышал и не почувствовал ничего, кроме приятной прохлады металла. Он думал, что тоже заплачет. Но слезы не шли. И сердце не рвалось в клочья. Сердце его, как ни странно, полнилось гордостью и пониманием того, что вот теперь и настало время отмщения за отцовскую смерть. Что отец уже не сможет его отговорить. И все поймут. Все, кроме матери.

На районном кладбище, утыканном фанерными и бетонными пирамидами со звездами на оконечнике, реже – крестами православными, еще реже мусульманскими полумесяцами, царила тишина и мерзость запустения, оставленная горожанами на могилах собственных предков. Недавно тут отмечалась Родительская суббота. Горожане толпились на кладбище целыми семьями, с сумками, набитыми вареными яйцами, курями, магазинными ватрушками да самолепными пирожками с зеленым луком. Везли и водку. Расположившись на родных могилах, сперва прибирались, очищали холмики от сорной травы, зловредных одуванчиков и осоки. Прибравшись, украшали их оранжерейными гвоздиками. Раскладывали провиант и водку на помин души. Кто побогаче, на специально возводимых для поминок столиках, а кто попроще, так и прямо на сырой земле. Надирались скорехонько. Принимались драть горло жалостливыми, а иной раз и похабными песнями, лить запоздалые слезы о прощении. Порой мужики и бабы, неясно с какой только радости, пускались на могилах в пляс, утрамбовывая и попирая землю и сам холмик разухабистой, дикой скачкой. Иные и падали тут же, оглашая окрестные участки пьяным раскатистым храпом. Были, конечно, и те, кто блевал, отравившись водкой. Но все же не на родственные, а всегда на чужие могилы.

Но был на местном кладбище, естественно, и особый участок, где хоронили людей почитаемых, совершивших для города особое благодеяние или хотя бы занимавших важную должность вроде судьи, или начальника тюрьмы, или руководителя телефонной станции. Здесь и земелька не столь заболочена, местами появляется песок и елочки с голубым отливом. И на могилах не пляшут. Именно здесь, под покровом старых елей, нашел свой последний приют сгоревший полковник. Земля тут была и вправду пуховая, легкая, так что могильщики засыпали гроб в считаные минуты, накидали поверх холма елового лапника, уложили венки и отсекли половинки стеблей гвоздик, чтобы окрестные цыганки вновь не пустили их в товарооборот. Установили фото. По правую руку от полковника располагалась могила ветерана Великой Отечественной войны, освобождавшего заключенных концлагеря Освенцим, а по правую – директора городского рынка, скончавшегося от инфаркта два года тому назад. Но между ними – еще землицы на метр с небольшим. Их попросила у города вдовушка. Конечно же, для себя.

Поминки устроили в офицерской столовой училища. Обычно для подобных случаев сдвигали вместе с десяток пластиковых столов, ставили несколько десятков убогих стульев, исполненных из стальных труб, фанеры да дерматина яростного бордового цвета. Извлекали со склада не простиранные, со следами прежних пиршеств скатерти, посуду с потускневшим никелем, тарелки – в целом пригодные, но часто и с отколотыми краями и трещинами. Офицерский общепит хоть и снабжался получше курсантского, а тем более солдатского, однако ж испокон веков считался затратой не приоритетной. Официантки Зоя и Милка – в крахмаленых передничках по случаю скопления начальства, с улыбками, дежурными на раскрашенных алым цветом губах, – тащили с кухни салат «Столичный» с большим количеством консервированного горошка, вареной моркови, яиц, лука, докторской колбасы, приправленный несколькими банками майонеза; волокли, конечно, селедку под шубой в марганцевых разводах по кремовой заливке все того же провансаля; доставали из-под полы и жирную балтийскую селедку без шубы, употребляемую тут с большим удовольствием, что называется, au naturel; извлекались из электрической топки глубокой промышленной печи противни с пирогами – капустным, рыбным с треской, с курицей и несколько сладких к чаю – с малиновой да вишневой начинкой; бурлили в пятидесятилитровом баке пять сотен пельменей, что Милка с Зоей и с поварихой Альфиёй Хазратовной рубили, месили и лепили, почитай, всю ночь. Кутью, блины с киселем, конечно, тоже сгоношили как чин почитания традиций предков, да только про традиции эти и про чин поминовения никто из собравшихся, само собой, не знал. Семнадцатую кафизму и девяностый псалом из Псалтыри не читали, перед трапезой не крестились. Да и простая мысль о том, что погибшего за Родину русского воина хорошо бы по православному обычаю отпеть, тем паче что по некоторым данным, тот был в детстве в православной вере крещен, никому отчего-то в голову не пришла. А если и пришла, то не задержалась. Может, оттого, что были они советскими людьми, чья общность не предполагала национальности и вероисповедания?