Выбрать главу

— Милая… наконец-то! Я изнемог без тебя.

— Да, — шепнула она в ответ, обвивая его руками. — И я умирала без тебя.

Мария встрепенулась. Да нет, это не сон! Чьи-то жаркие руки наяву стиснули ее тело так, что сладкая боль разломила плечи, чьи-то жаркие губы и впрямь шепчут слова безмерной любви.

Этот голос… голос Димитрия!

Она вздрогнула, рванулась, но не смогла одолеть силы его объятий и сдалась, и снова приникла к незнакомцу.

Нет, это не Димитрий. Тот, кого так страстно, неутоленно, безумно любила Мария, покинул ее и ушел туда, откуда не возвращаются.

Но, может быть, и вечность порою бывает милосердна? Может быть, она, тронутая неизбывной тоской, которая снедала Марию, вернула ей возлюбленного мужа хотя бы на миг, хотя бы призрачно, хотя бы в образе этого незнакомца? Это ведь его голос! Только раз в жизни слышала от него Мария любовные признания, но и по сю пору трепещет ее сердце от этих воспоминаний. И вновь звучат те же незабываемые слова, вновь она ощущает те же поцелуи на своих губах — и целует, целует его.

Слезы медленно текли из-под ресниц, но Мария не вытирала их, не открывала глаз.

La douce illusion! [227]Сладкий самообман! Пусть он длится вечно, и она вечно не откроет глаз, вечно будет видеть перед собою единственное в мире, самое дорогое лицо: кто бы ни обнимал ее сейчас, кто бы ни стягивал нетерпеливыми руками с ее плеч рубашку, ни приникал к груди опаляющим поцелуем, от которого Мария почти лишилась сознания…

Вспышка страсти заглушила последние отзвуки разума, трезвости. Кто он… кто бы ни был! Пусть обнимет ее, пусть сольется с нею всем телом, всем существом своим, пусть трепещет, содрогается и стонет с нею в лад, пусть два тела бьются, неистовствуют вместе, как бы потрясаемые жарким биением одного сердца, единого для них двоих, познавая и даруя друг другу блаженство, прежде неведомое, недоступное, невозможное в жизни, — лишь на пределе ее, лишь на грани смерти возможное! Ну… еще… милый! О милый мой!..

Только бы не открыть глаза.

* * *

До заставы они добрались лишь к полудню, да и то Мария качалась в седле, как былина, томимая одним лишь желанием: спать. Данила насилу добудился ее нынче, и она долго, недоверчиво озирала полутемную сторожку, погасший камелек, опрокинутый стул, разоренное ложе, на котором она лежала совершенно нагая, чуть прикрытая какой-то ветхой ряднинкою, вдыхая горьковатый аромат сухих трав, который теперь навеки будет связан для нее с памятью об этой ночи.

Данила, сконфуженно отводя глаза, подал барыне одежду, в беспорядке раскиданную на полу, и торопливо вышел.

Мария сползла с лежанки и с трудом оделась. Рубашка была разорвана чуть не до пояса, и пришлось изрядно повозиться, прежде чем она хоть кое-как стянула разорванные края.

Шалая улыбка витала на ее припухших, измученных губах. Она вспомнила стыдливо опущенные глаза Данилы и тихонько рассмеялась. Он, конечно, все понял, да вот ведь какая беда: Марии ничуть не было стыдно, хотя она даже не видела лица того, с кем предавалась любви. О, как это… как это было, Боже!.. Кто бы ни возлег с нею нынче ночью — случайный прохожий, оживший призрак, ангел небесный, да хоть филин, принявший образ человека! — в его объятиях она испытала величайшее счастье. Даже мимолетное воспоминание наполнило ее тело такой истомой, что Мария прижала руки к груди, унимая бешеный стук сердца. Нет. Нет! Такое испытать еще раз… нет, невозможно. Это был, конечно, не человек. Знала она мужчин — ну и что? Воистину, вечность смилостивилась над ней, а это случается лишь раз в жизни.

Ох, ноют ноженьки, ноют родимые! Да как же в седло сесть после такой-то ноченьки!

Прикусив губу, она взгромоздилась в седло лишь с помощью Данилы, однако это оказалось еще полдела. Главное было — в седле удержаться! Конек попался норовистый, и Мария ничего вокруг не видела, пытаясь усмирить его. Ее бросало то в жар, то в холод, она то сбрасывала плащ, то вновь укутывалась в него. Все плыло, качалось перед глазами… наверное, она заболела. Ох, не было ли только бредом все пережитое нынче ночью, не от простудной ли ломоты ноет тело?

Невольные слезы набежали на глаза, и тут рука Данилы вцепилась в узду ее коня.

— Погодите, барышня! — пробормотал он тревожно. — Кажется, нам надо убраться отсюда.

Мария огляделась. Они стояли возле заставы, пережидая поток возов, всадников и пешеходов, следующих в Париж, но были, похоже, единственными, кто намеревался покинуть город, а потому на них с любопытством поглядывали и здоровенный сержант, придерживающий створку ворот, и какая-то неопрятная толстуха с недовязанным чулком на стремительно мелькающих спицах.

Мария в испуге воззрилась на нее. Это была, наверное, одна из вязальщиц — городских мастериц, которые сделались теперь непременной принадлежностью всяких митингов, шествий, поджогов, убийств, казней: выкрикивали непристойности, оскорбляли осужденных на смерть, подстрекали палачей, призывая уничтожать все и вся — и при этом непрестанно вязали длинные полосатые чулки, которые носило простонародье. Ходили слухи, что некоторые из них собирали волосы с отрубленных голов и вплетали их в свое вязанье — на счастье, как уверяли они, ведь волосы казненного приносят счастье! Такие чулки стоили вдвое дороже, и сейчас Мария, как завороженная, уставилась на клубок, пляшущий в кармане передника вязальщицы. При мысли, что и в эту нить могут быть вплетены чьи-то волосы, к горлу подступила тошнота, и она качнулась в седле, да крепкая рука Данилы удержала.

— Эй, толстуха Луизон! — крикнул сержант, прикладываясь к бутылке, которую бесцеремонно выхватил из корзины какого-то торговца, а тот и не думал протестовать, лишь поощрительно улыбнулся в ответ. — А ну, спроси у этой красотки бумаги на выезд!

Вязальщица, поименованная толстухой Луизон, вразвалку двинулась к Марии, и та едва не лишилась чувств от страха. Луизон! Луизою называют парижане гильотину! Чудилось, сама смерть приближается к ней в образе страшной вязальщицы.

— Бумаги наши в порядке! — угодливо выкрикнул Данила, свесившись с седла и показывая сверточек, перевязанный черной шелковиною.

— Давай их сюда! — приглашающе махнул сержант, и Данила ринулся к нему, пытаясь оттеснить толстуху, пробивавшуюся к Марии, но она увернулась с ловкостью, неожиданной в ее увесистом теле, и схватила за узду коня Марии, впившись своими маленькими глазками в ее распушившиеся косы.

— Эй, красотка! — прошептала она, распялив губы в щербатой улыбке. — Продай мне свои кудряшки!

Мария захлопала глазами. Что за бред!

Толстуха сорвала с головы чепец, обнажив почти лысую голову:

— Думаешь, мне шиньон понадобился? Нет, уже и прикалывать не к чему. Но штука в том, что… — Она поманила Марию нагнуться и зловонно прошипела: — Мэтр Сансон [228]говорит, что слишком мало голов сваливается в корзину. Мои товарки расхватывают волосы наперебой, я уж который день не поспеваю. Я заплачу тебе сколько скажешь — ливр, если хочешь! — а ты срежь косы. Ну кому знать, что они живые, а не с головы какого-нибудь дохлого аристо? Таких мне на двадцать пар чулок хватит, не меньше. Или одежой откуплюсь — я снимала тут кое-какие вещички с казненных, среди них есть синее шелковое платье — как раз на тебя!

Мария обморочно качнулась в седле, и толстуха Луизон воздела кверху свой толстый грязный палец:

— Ты не думай, я кровь отстирала, ничего не будет заметно. Продай косы! Вот у меня и ножницы есть!

Вязальщица потянулась к всаднице с огромными ножницами, и Марии показалось, что не их ржавая сталь коснется сейчас ее головы, а ледяное лезвие гильотины!

Пронзительно взвизгнув, Мария отшатнулась, невольно натянув поводья; шальной конек вздыбился, коротко заржав, и опустил кованые копыта на голову grose Luison.

вернуться

227

Сладостная мечта! ( фр.)

вернуться

228

Парижский палач времен революции.