— Ничего, уже все прошло. Тише, тише…
Но едва только Маша расслабилась, притихла в его объятиях, как Григорий отстранился и замер, насторожившись: совсем рядом раздался волчий вой — заливистый и протяжный, оборвавшийся… о Господи, оборвавшийся раскатистым хохотом!
— Оборотень! — шепотом вскрикнула Маша.
Григорий рывком поставил ее на ноги.
— Нет, — сказал он, — не оборотень. Это Честной Лес! Бежим!
Они кинулись было по тропинке, надеясь перелезть через поваленное дерево, но из лесу вывалилась на тропу высокая фигура, выдергивая из-под пояса топор. Еще кто-то ломился сквозь чащобу, перекликаясь, переговариваясь, слева и справа. Григорий попытался улыбнуться в ответ на отчаянный Машин взгляд, но у него ничего не получилось. Глянув еще раз на тропу и сокрушенно покачав головою, он бросился бежать кругом болота, волоча за собою Машу, направляясь к охотничьему домику. Сзади свистали, орали, улюлюкали — все ближе, ближе… Погоня уже дышала в затылок, когда беглецы наконец влетели в избушку, с силой захлопнув за собой тяжелую бревенчатую дверь и наложив на нее мощный засов.
Маша так и села, где стояла, а Григорий забегал по домику, закрывая два волоковых окна крепкими дощатыми щитами. В избушке сгустился полумрак, Маша судорожно, со всхлипом, перевела дух, и Григорий тотчас оказался рядом, обнял, прижал к себе, сам тяжело, запаленно дыша. Но даже громкий стук его сердца не мог заглушить насмешливого окрика:
— Эй, добрый молодец! Выкинь нам свою девку, — а сам иди подобру-поздорову. Жив останешься! Ты нам не надобен! А хоть — заберешь потом, что после нас останется. Отвори дверь-то, слышь?
Мелькнуло шальное воспоминание об одном из ее горячечных, непристойных сновидений, но тут же Машу затрясло от отвращения. Она только сейчас осознала, что платье ее разорвано до пояса, и торопливо стянула платье на груди, брезгливо передернувшись: отпечатки грубых мужичьих лап, казалось, жгли кожу! С мольбой взглянула на Григория, но тот стыдливо, виновато отвел глаза. И Маша, ткнувшись лицом в колени, громко разрыдалась.
Шло время. Бессолнечный, серый денек, должно быть, уже перевалил за полдень. Не меньше часу Маша с Григорием томились в заточении.
Иссякли уже слезы, только жгло измученные глаза и горели щеки. Она тихо сидела, подтянув колени к подбородку, и безнадежно, невидяще смотрела на Григория, который понуро стоял у заложенного щитком окошка.
Гнилые словеса доносились из-за двери непрестанно, и Маша уже устала пугаться от этих намеков, — мол, кто из разбойничков будет «еть» ее первым, кто последним, что и как именно они сделают с нею. Грубые, мерзкие выражения уже не оскорбляли ее слуха. Но настойчивость рыжебородых была поразительна! Причем они постоянно повторяли, что, натешившись, Машу сразу же отпустят, зла против нее они не держали никакого, и постепенно вся их неутоленная алчность обратилась в злобу против княжеского егеря, коего они признали в Григории, — видать, успел он им крепко насолить, уничтожая самострелы! И мало-помалу зазвучали новые речи: ждет Григория самая лютая казнь, когда удастся проникнуть в дом, но если «девка-красавица» выйдет к ним сама, добровольно, то ему только дадут раза по морде — и тоже отпустят. И опять, и опять твердили это, снова и снова, однообразно, тупо, докучливо, словно разъяренные осы; жаль только, что от их криков нельзя было отмахнуться, как от надоедливого жужжания.
— Погубят они нас, — вдруг тихо сказал Григорий, не отрываясь от щелочки, в которую следил за разбойниками. Это были первые слова, что он произнес за долгое время, и Маша медленно перевела на него опухшие от слез глаза. — Сушняк, хворост носят…
Маша с трудом встала на затекшие ноги и приникла к другой щелке.
И верно — действия разбойников не оставляли сомнения в их намерениях! Видимо, отчаявшись вышибить двери и окна, которые словно бы и впрямь были заранее рассчитаны на долгую осаду, ватажники решили выкурить их, как бортники выкуривают из гнезда лесных пчел. Они обкладывали сушняком стены избушки, оставляя, однако, свободной полосу на крылечке — на тот случай, если осажденные решат наконец сдаться.
Маша следила за спорыми движениями разбойников, за мельканием одинаковых соломенно-рыжих голов, напоминающих охапки сухого липового лыка, — в этой одинаковости было нечто завораживающе жуткое! — и все яснее понимала ужас и безнадежность своего положения. Ох, не миновать, по всему выходит, не миновать ей сей горькой чаши! Верно, Бог решил наказать ее за блудные желания — вот и наслал на нее такую напасть.
Да, пришло время расплаты за греховные мысли, недопустимые для девушки ее возраста и положения. Не смешно ли, что гордячка графиня, отвергшая любовь егеря потому, что он ей не ровня, теперь достанется грязным мужикам? И поделом, поделом ей!
Маша уткнулась лбом в сырое дерево.
Сама погибнет и Григория погубит. Его-то за что? Он-то чем здесь виноват?! Разве только тем, что появился на тропе не вовремя, помешал тому мужику взять свое. Не появись тогда Григорий, разбойники, натешившись, уже ушли бы, кинув свою игрушку, и только Машино дело было бы выбирать — идти сразу топиться в болото или попытаться жить; но только она одна была бы жертвою! А теперь… Экая глупость! Уж лучше бы ей тогда, под яблонями, упасть на траву с Григорием, отведать этой запретной сладости, чем теперь отдать свое нетронутое девичество на растерзание рыжебородым чудищам!
— Ну, вот чего, голубки! — бросив у крыльца новую охапку сухих листьев, проревел высокий, статный мужик, верно, предводитель разбойников, может быть, даже сам Честной Лес. — Вы там еще поворкуйте, посоображайте, а мы покудова пообедаем чем Бог послал. Но глядите! Лишь только последний кусок проглотим, так за вас и примемся! — На последних словах он вдруг дал петуха, закашлялся, и Маша подумала: какие странные голоса у всех этих разбойников — какие-то утробные, ненатуральные, словно бы они нарочно стараются говорить таким страшным басом!.. Впрочем, сия никчемушная мысль тут же и ушла. И Маша тоскливо задумалась о своей участи, с которой постепенно начинала смиряться.
Сведения ее о любодействе были весьма неопределенны, воображаемые сцены далеки от действительности, однако она нередко слышала — краем уха, конечно, таясь! — рассказы дворовых девок о том, как Симку, Нюрку, Ольку ли какую-нибудь «ссильничали» то ли после посиделок, то ли в лесу, когда отбилась от подруг. Ну а уж о пугачевцах до сих пор ходили россказни, как они целыми отрядами брали баб да девок без разбору, что богатых, что бедных. И ничего! Ни разу не слыхала Маша о том, чтоб какая-то девка утопилась или удавилась с горя! Насильничанье было, конечно, обстоятельством позорным, да как-то забывалось в деревенском обиходе, ну а уж если о нем никто не знал, если молчали обидчик и жертва… Маловероятно, что слух о происшествии с Машею дойдет до Любавина: ну, поимели мужики непотребно девку, да и пошли своей дорогою. И если ей удастся перетерпеть боль и унижение, все скрыть, смолчать — у нее хватит сил и хитрости обвести вокруг пальца свою простодушную, невнимательную матушку, а коли и дознается она, то никогда дочь свою ничем не укорит и будет всячески помогать сохранить в тайне от других ее несчастье, — так вот, если хватит сил перекипеть в этом унижении и сделать его своей тайной — позорной, да, но принадлежащей только ей! — тогда, может быть, удастся когда-нибудь все забыть!.. Мелькнула страшная мысль, что она может понести от кого-то из этих страшилищ, но Маша тут же прогнала ее. Об этом она как-нибудь позаботится, если такая беда стрясется. Нет, уж такого Бог не должен допустить, хватит с него того, что с нею сейчас содеют эти пятеро извергов! Она мысленно погрозила Богу кулаком, отчаянно выторговывая у него две уступки: остаться бездетной после этой ужасной случки и жизнь Григория.
На миг улыбка надежды тронула ее запекшиеся от слез губы, но тут сдавленный голос Григория прервал ее задумчивость:
— Не бывать этому, пока я жив, поняла?!