Луна взошла из-за какой-то огромной башни и осветила темные воды Эльбы. Эти старые улицы, наверное, слышали лязг рыцарских шпор, звон палашей, крики кровавых поединков…
Маша пыталась завести разговор с Егорушкою, отвлечься, но тот всю дорогу молчал, сохраняя трагическую мину… Маше сделалось не по себе: неужто Егорушка вообразил себя пламенным Вержи, а ее — жаждущей спасения Розалией? Какая же роль отводилась в таком случае далекому барону Корфу? Уж, наверное, не брата-рыцаря!..
Маша зябко поежилась от внезапно подступившего к сердцу ужаса. Господи Боже! Да ведь она поступила в точности как сия неразумная Розалия, от нетерпеливости и любопытства нарушившая мужнин приказ и едва не расставшаяся за то с жизнью! И она ведь ринулась в дальний путь из нетерпеливости и любопытства — пусть менее пустых, чем у Розалии, однако тоже пренебрегши наказом своего господина и повелителя! Вспомнилось, как барон едва не учинил пожар во исполнение своей мгновенной прихоти… от этого воспоминания и всегда-то Машу познабливало — сейчас же и вовсе зуб на зуб не попадал. Слабость ее такова сделалась, что всего более в эту минуту ей захотелось, даже не заезжая в гостиницу за вещами, ринуться в обратную дорогу, через Мариенбург, Данциг, Кенигсберг и Мемель — домой, в Любавино, сидеть там несходно, в тиши и безопасности, подальше от того кошмара, который сама на себя назвала. Да еще это дурацкое, дерзкое письмо, что она накропала! Если правду говорят, что почта идет от Данцига до Парижа неделю, то Корф письмо ее получил или вот-вот неминуемо получит…
Что он сделает? Розги положит вымачивать для встречи жены? Или приготовит для нее цепи и какое-нибудь подземелье — самое темное, с крысами, пауками, наверное, даже с призраками? Или просто-напросто отправится к адвокату за советом: как бы поскорее развестись со взбалмошной женою? И его карьера… Ах, нет, не будет никакого развода, в отчаянии подумала Маша. Даже если Корф не менее жаждет от нее избавиться, чем она от него… Развод ему не нужен. Вот если бы она куда-то бесследно подевалась — умерла бы в одночасье, что ли, — это было бы самым удобным для ледяного барона!
Дивный аромат ворвался в приотворенное окошко экипажа. По всему Берлину цвели липы, и сладкий, мирный запах волшебным образом утешил, успокоил Машу. Однако ночью барон Корф непрестанно являлся ей в образе Рауля Синей Бороды, вооруженного огромным мечом, на котором полыхали огненные буквы: «C'est la mort! C est la mort!»; и поэтому Маша несказанно обрадовалась, когда за окном запели птицы в кронах лип, — настало утро, а значит, пора отправляться в путь. Утро, как известно, мудренее вечера, и в свете первых солнечных лучей все ночные страхи показались Машеньке сущим бредом, коего даже перед самой собой следовало стыдиться.
Путь лежал на юго-запад, через Лейпциг и Веймар к Франкфурту-на-Майне. Оттуда решено было прямиком, через Мец, ехать в Париж.
Дорога была очень приятная — виноградные сады подступили к самой карете. Но вскоре на другой стороне Эльбы показались полуразрушенные рыцарские замки, ныне пристанища летучих мышей и ветров, — и тотчас же вновь явился призрак Рауля Синей Бороды, вновь и вновь принялся тревожить он Машино воображение, и никакими силами его нельзя было отогнать. Даже Егорушкино заразительное веселье более не веселило; не забавляла даже забавная зубрежка Данилы: наскучив однообразием прусской кухни и мечтая о французских разносолах, он решил раньше всего выучить по-французски те слова, в коих видел теперь житейскую необходимость, и прилежно затверживал:
— Bon pain, bonne soupe, bonne viande, bonne bière [81]… — И снова, и снова, и опять…
Путь был слишком долог, уже и все разговоры переговорили, все надоело, и теперь ехали больше молча, подремывая или глядя в окна, радуясь самому малому новому впечатлению; но быстро уставая даже от новизны. Так что и первая встреча с немецкими разбойниками прошла для Маши как-то мимоходом.
Еще во Франкфурте до путешественников дошли слухи, будто впереди на дороге пошаливают. Мол, разбойники разбили почту, зарезали почтальона и забрали несколько тысяч талеров, а письма выбросили в реку.
Первым впечатлением Маши, конечно, был ужас, а вторым — горячая надежда, что в сей злополучной пачке было и ее послание. Она втихомолку молилась об этом весь последующий день, пока карета не остановилась у небольшой корчмы, ворота которой были украшены надписью красными буквами. Егорушка проворно сбегал прочитать, а потом сконфуженно объявил, что сие — предупреждение для всех приезжающих, чтобы они берегли свои чемоданы и сундуки, находящиеся сзади карет, ибо в округе завелись конные и пешие разбойники.
У Маши было второй день отвратительнейшее настроение, и она с трудом сдержалась, чтобы не сорвать это дурацкое заявление о бессилии непобедимых пруссаков, которые и раньше-то — в своих двуугольных шляпах, в синих, голубых и зеленых мундирах с красными, белыми и оранжевыми отворотами — казались ей нелепыми, будто ряженые, явившиеся не в Рождество или Масленицу, а, к примеру сказать, на Фомину неделю [82], а теперь и вовсе пали в ее глазах. На худой конец хотелось хоть Глашеньку отхлестать по щекам… — за что? а разве нужны барыне причины, чтобы сорвать злобу на бестолковой горничной девке? — да стеснялась Комаровского, который, чуя неудовольствие молоденькой баронессы, притих, приуныл… Корчмарь оказался столь же непригляден, как и заведение его, однако же здесь сыскался сытный стол и чистые постели. За ужин взяли сущую мелочь. На столе из приборов лежали только ложка с вилкой: предполагалось, что у каждого путешественника должен быть свой нож. Пришлось распаковывать столовую корзину. А после ужина уже донельзя разьяренная Маша запретила ножи снова увязывать в багаж, ибо они непременно должны были пригодиться для сражения с кровожадными обитателями здешних лесов.
При сих словах хозяин едва сдержал усмешку. Маша за то ему выговорила: мол, не пособник ли он искателей чужого добра, ежели над бедами своих гостей так невежливо насмехается?!
Данила чуть заметно покачал головою. Егорушка сидел, вовсе повесив ее уныло, и Маша поняла, что оба спутника стыдятся ее. От этой догадки подступили к глазам слезы; Маша едва нашла в себе силы достойно удалиться в спальню, но, поскольку одной плакать было скучно, она, будто невзначай, задела Глашеньку по руке шпилькою, так что у той брызнули обильным потоком и кровь и слезы враз.
Зрелище своего злодейства произвело на Машу отрезвляющее действие, и она заплакала — теперь уже от жалости.
Руку Глашеньке перевязали, Маша даже разделась сама, себя так наказывая. Улеглись спать. Глашенька скоро уснула, еще всхлипывая сквозь сон, а Маша долго лежала, глядя в низкий потолок и вдыхая запах свежей травы, коей для чистоты и аромата был устлан пол. В траву было подмешано полынное семя — для устрашения блох и мух, — и этот горьковатый запах нагонял тоску. Отчего-то не шли из памяти два камня, виденные на подъезде к Франфурту, неподалеку от Вартбургского замка: «Монах» и «Монахиня». Оба эти камня имели в своих очертаниях нечто человеческое, и с ними было связано романтическое предание о том, как молодой монах влюбился в молодую монахиню, и сколько ни сражался он со своей любовью, как ни умерщвлял плоть свою постом и трудами, все было напрасно: одна любовь властвовала над его сердцем и помыслами. Конечно, молодая монахиня разделяла его чувства, и вот однажды чувства эти одолели их разум и веру: молодые люди уговорились о свидании. Монахиня под покровом ночи, страшась всякого шороха, пробралась на скалу, в условленное место, упала в объятия своего возлюбленного, предалась вместе с ним восторгам страсти… как вдруг кровь их охладела, сердца перестали биться, тела онемели — небесный гнев превратил преступных любовников в два камня!
Третьего дня, когда проезжали мимо, Маша велела придержать коней и долго стояла, глядя вверх, на серые окаменелые фигуры. Лицо ее было сурово, а сердце трепетало. Чем-то судьба монахини напомнила ей собственную печальную участь! Она тоже предалась первой, невинной любви, однако была наказана карающей десницею. В образе ангела с огненным мечом, навеки заслонившим ей вход в рай, явился суровый барон. «Неужто и моя участь — вечно жить окаменелой, одинокой, наказанной за единственную ошибку в жизни?!» Сердце ее болело от несправедливости судьбы — так казалось Маше, — но она не знала, что болит оно лишь потому, что было молодо и жаждало любви. Грусть безлюбовная, грусть от несовершенств мира пристала опытным, охладелым сердцам, а юные желают лишь счастья любовного и печали любовной!