И вот что случилось однажды: в разгар этого самозабвенного созерцания голова вдруг закружилась так сильно, что Маша покачнулась и принуждена была опуститься на траву, — ноги подкашивались. Аромат опьянил, одурманил ее, тело сделалось слабым настолько, что она даже сидеть не могла и вытянулась на траве, сонно глядя в синее небо, по которому гнал ветер огромные белые облака… откуда-то издали долетали белые пушинки тополей, и Маша слабо улыбнулась, подумав, что порыв ветра оборвал края облаков и хлопьями роняет их на землю.
Но ветер буйствовал только в вышине, а здесь, на земле, где распростерлась Маша, царила сладкая духота. Запах роз был таким плотным, настоянным жаром, что Маше почудилось, будто она замурована в некоем розовом, благоухающем кристалле… она увязла в запахе роз, как мушка в янтаре, и никогда уже не сможет выбраться оттуда!
Эта мысль была нелепая, конечно, однако, побуждаемая ей, Маша кое-как заставила себя подняться и на подгибающихся ногах, хватаясь за гибкие, вьющиеся ветви, не замечая, что обрывает нежные лепестки, выбралась из розового лабиринта.
Она еще успела увидеть Данилу, озадаченно глядящего на нее от кареты, успела вдохнуть свежего, прохладного воздуха — и больше уже не помнила ничего.
…Она очнулась, полулежа на сиденье кареты. Данила гнал лошадей вовсю, и тряская рысь вызывала тошноту. Комок подкатывал к горлу, во рту был медный противный привкус, кружилась голова.
— Что со мной? — пробормотала Маша, едва шевеля онемевшими губами. — Что случилось?..
Кажется, она угорела от чересчур сладкого аромата роз, пробыла в розарии слишком долго, — от того и тошнота, и мерзкий привкус, и слабость… Ну не странно ли, что приходится вот так расплачиваться за чудные мгновения восторга, очарования… так женщины расплачиваются последующими страданиями за мгновенья сладостного забытья в мужских объятиях!
Маша содрогнулась и села, расширенными глазами глядя в окно, но ничего не видя. Послышалось — или впрямь произнес рядом чей-то голос: сначала деликатно, по-французски: «Pardonnez-moi ma franchise… [111]«— а потом, уже по-русски, ляпнул с грубой прямотой: «Наша малютка брюхата, n'est-ce pas? [112]«
Глава XIV
МАМАША ДЕЗОРДЕ
Мария стояла у окна библиотеки и с грустью смотрела на солнце, медленно опускавшееся за высокие крышы, золотившие черепицу.
Отошла к камину, протянула руки к огню — ее все время знобило. Ох, ну где же Глашенька? Уже час, как она должна вернуться! Конечно, вокруг Рынка места небезопасные, все эти харчевни — «Курящий пес», «Поросячья ножка», — где днем и ночью держат на огне луковую похлебку, покрытую пленкой сыра, для завсегдатаев… подозрительных особ! Конечно, на тех улочках не место для милой, наивной Глашеньки, — но как же, как же быть?!
Сообразив, что именно с ней произошло, Мария пришла в такой ужас, что несколько дней провела, забившись в постель, не в силах осознать неумолимость свершившегося. Ах, Вайян… какая сила нечистая толкнула Машу в его объятия?! Добро бы уж по жгучей любви, а то просто так — хоть минутная одолела! Неужели она распутна, порочна по природе своей, оттого и улеглась в постель с Вайяном без сомнений и колебаний? И даже в голову не пришло подумать о последствиях!
Самым ужасным было то, что история с Честным Лесом повторилась почти в точности, но теперь не было ни малейшей надежды скрыть положение — хотя бы под самой зыбкою завесою приличия. Мария предавалась отчаянию до тех пор, пока не спохватилась: слезами делу не поможешь, а время течет, как вода, неостановимо, и сколь ни оставалась она наивна в делах такого рода, даже ей было ведомо: чем раньше избавиться от бремени, тем лучше, не то, при позднем сроке, и помереть недолго. Она с точностью знала день своего зачатия: с той поры прошло ровно два месяца. Конечно, время у Марии еще было… да беда, не было никакой надежды на спасение!
Совершенно немыслимым казалось ей сознаться мужу, снова испытать этот позор — у страха хорошая память, как говорил Агриппа д'Обинье. Вдруг сорваться домой, в Россию, — для чего? Чтобы рожать там? Но какими глазами взглянуть в глаза матери? Что сказать ей? Ведь перед собой не может Маша слукавить, будто кинулась на шею Вайяну, желая смягчить свою участь… хотя, бесспорно, не утоми она его своими ласками, вряд ли ей удалось бы сбежать столь легко.
Нет, куда ни кинь, выходило одно: в незнакомом, огромном, чужом Париже следовало искать бабку, повитуху, как они тут называются — sage-femme, что ли?
Однако повитуха — не букет цветов, не курица, не придешь на Рынок да не спросишь ее. Немыслимо даже заикнуться о случившемся, спросить совета у тех дам, с которыми в посольстве свела знакомство Мария; а тетушка, как назло, уехала вслед за княгиней Ламбаль в Версаль, и никто не знал, когда она изволит воротиться. Вот так и получилось, что единственным человеком, который мог хотя бы отдаленно навести Марию на след какой-нибудь тайной sage-femme, оказалась Николь.
Конечно, нечего было и думать — самой прийти к ней. Лучше уж сразу — с камнем на шее кинуться в Сену с Аркольского моста! Пришлось довериться Глашеньке с Данилою — куда ж без Данилы! Ведь не кто иной, как он, должен был выступить в роли соблазнителя маленькой горничной! Но уж тут Мария покривила душой и без зазрения совести представила дело так, будто пала жертвою насилия, заплатив своим телом за возможность остаться в живых. Данила помнил, в каком виде вырвалась она из замка, а потому сразу поверил барыне; зато Глашенька быстрее его поняла, почему госпожа под страхом смерти не желает довериться в этой беде своему мужу. Она и сама боялась барона до судорог, а его полное пренебрежение к молодой и красивой Марии Валерьяновне казалось ей чудовищным и противоестественным. Так что на следующий же день после их задушевного разговора, который очень напоминал разработку стратегической операции (если планирование таковых может прерываться потоками слез), Глашенька в присутствии Николь «упала в обморок». Надо думать, сделала она это достаточно натурально (нагляделась на свою хозяйку!), ибо Николь тотчас бросилась на помощь. Прежде она относилась к Глашеньке довольно неприязненно, однако, услышав ее печальную историю, увидев потоки слез (не стоит забывать, что Глашенька всегда была горазда поплакать!), Николь прониклась сочувствием к бедной горничной, которая смертельно боялась, что хозяйка, узнав о беременности, выгонит ее, и, поразмыслив, согласилась указать бедняжке, где живет вполне приличная повитуха, тайком промышлявшая абортами. Разумеется, Николь заломила за посредничество немалую сумму… Глашеньке пришлось сделать вид, будто она украла у барыни и продала какое-то украшение. Благосклонность Николь после этого простерлась до того, что она собственной персоной решилась проводить Глашеньку до дверей этой самой мамаши Дезорде, и девушке пришлось разыграть страшную сцену отчаяния, страха и нерешительности, чтобы любой ценой избегнуть немедленного осмотра: ее обман тотчас раскрылся бы, и уж тогда ушлой Николь ничего не стоило бы свести концы с концами и догадаться, с кем именно случилась беда!..
Но сегодня Глашеньке удалось избавиться от забот Николь и броситься на улицу Венеции, где жила мамаша Дезорде, чтобы назначить время для прихода своей госпожи… и вот Мария уж все глаза проглядела, а горничной все нет да нет!
Настроение было сквернейшее, с утра беспрерывно мутило, и Мария, с тоской глядя в огонь, поклялась, что, если только удастся на этот раз шито-крыто устроить свои дела, она больше и близко не подойдет ни к какому мужчине… разве что сам барон наконец пожелает иметь ее в своей постели. На это, правда, было мало надежды — и даже сейчас, в минуту крайнего отчаяния, у Марии нашлись силы возроптать на судьбу, которая двух людей, стремящихся к взаимной любви, превратила, можно сказать, во врагов.
Какой-то звук прервал ее невеселые размышления. Чудилось, кто-то мелко стучится в окно. Мария распахнула створки: в саду стояла Глашенька и швыряла в стекло мелкие камушки и сухие веточки, причем лицо ее было таким бледным и перепуганным, что у Марии упало сердце. Глашенька сделала было движение к крыльцу, но Мария остановила ее властным жестом и помогла влезть прямо в окно.