Выбрать главу

Мэри, если можно. Если тебе неловко, то я, конечно… Как друзья детства и так далее. Как брат и сестра. Не намекаю ни на какие мерзости. Всего лишь обнаженная рука. Свет на твоем плече. Быть может, ты расстегнешь пуговицы, крючки, развяжешь… Цветовой контраст. Ничего больше. Главное — передать общую композицию. Понимаешь ли, дело не в предмете, а в том, как его изобразить.

Ничего не ответив, она сняла капот и ночную сорочку. Ей была невыносима его ложь.

Он впервые увидел ее обнаженной, но ничего не сказал, и его молчание ее не удивило. Он притворялся, будто в происходящем нет ничего необычного: раздетая женщина, одетый мужчина, который смотрит на нее; его одежда и его набросок, пожалуй, были таким же притворством, как ее нагота. Он держал на уровне глаз огрызок угольного карандаша, сосредоточенно щурился, точно снимал с нее мерку, закрывал то один, то другой глаз. Словно она композиция из бутылок на подоконнике. О том, что она обнажена, не следовало упоминать, равно как и о том, как вкрадчиво ее об этом попросили. Не было слышно ни звука, лишь его тихое дыхание и шорох карандаша по бумаге. Серый карандаш, серое его лицо. Чуть погодя он подвинул альбом с края колен ближе к бедрам. Она отвернулась, потом перевела взгляд на окно. На замусоренную улицу Дублина. А он рисовал. И поглядывал на нее. А предмет его отворачивался.

На следующую ночь он вернулся и после этого приходил почти каждую ночь. В полночь она слышала его неверные шаги на голой лестнице, ведущей в мансарду прислуги. Робкий стук в дверь. Омерзительный запах спиртного. О. Мэри. Надеюсь, я не… Я подумал, мы могли бы… Если ты не очень устала… Может, на оттоманку… Или подложи подушку. Ты ведь уже не боишься, правда? И еще раз, если я не прошу слишком многого. Естественная красота обнаженной женственности. Никому из нас не изведать и доли того… Великие художники прошлого… Повернись-ка спиной. Накинь простыню. Чуть ниже, если тебе так удобно. Пожалуй, я придвинусь ближе. Не возражаешь? Там свет лучше.

Одно время она подумывала пойти к его госпоже. (Интересное слово — госпожа.) Но Мэри знала, что будет, осмелься она на такое. На улицу выставят не лорда Мерридита, и не ему придется скитаться в поисках ночлега. В таких обыденных ситуациях, когда служанка «оказывает честь» господину, выгоняют обычно не господина. Его светлость облагодетельствовал ее, как многих и многих, спас деревенскую девушку от нищеты, забрал в Дублин. Она знает свою роль, он — свою. Будто они герои гимна.

Очень редко, только если бывал смертельно пьян, он просил позволения дотронуться до нее. Она догадалась, что ему нравится просить, это позволяет ему притворяться, будто все происходит по обоюдному согласию. Казалось, ему важно, что она не против, а если и против, то молчит об этом. Одних мужчин возбуждает власть, других — видимость равенства.

Он никогда не просил ее прикоснуться к нему. Он хотел смотреть и трогать, ничего боле. Чаще всего казалось, будто тело ее не соблазн, а задача, которую необходимо решить, и его углы, складки, твердости и мягкости — геометрические головоломки, ждущие расшифровки. Он ни на миг не переставал шептать, бормотать. Все хорошо, ведь правда, Мэри? Если нет, пожалуйста, скажи. Мы же друзья, правда, Мэри? Ты не возражаешь? Он ласкал ее кончиками пальцев, точно хрупкий и ценный предмет, драгоценную вещь, которую надобно беречь. Экземпляр из отцовой коллекции редких и вымерших животных. Яйцо гагарки или череп динозавра.

Порой он негромко постанывал от удовольствия: так мурлычет кот, вонзая когти в добычу. Когда он трогал ее, она закрывала глаза и мысленно переносилась в какое-нибудь другое место. Это помогало подавить тошноту и слезы. Она вспоминала лица знакомых, звук колокола воскресным утром: от его звона по озеру бежала рябь. Она говорила себе: это скоро закончится. Это значит, я не буду голодать.

Больше это ничего не значит. Она не позволяла себе ненавидеть его. Он не заслуживал ни тела ее, ни чувств.

Однажды ночью он принялся целовать ее грудь. Мэри, я люблю тебя. Я всегда любил тебя. Пощади меня, Мэри, прости меня за то, что я сделал. Она опустила глаза, увидела, как его губы тянутся к ее соску, и тихо проговорила, не отстраняясь: «Я бы предпочла, милорд, чтобы вы не делали этого». Пролетело мгновенье. Наверное, он меня изнасилует, подумала она. Но он молча кивнул и поднялся с колен. Взял альбом, как ни в чем не бывало, точно наклонялся завязать шнурок.

Каждый раз, когда она раздевалась, это, казалось, становилось для него откровением. Он глазел на нее, как человек, которого ударили ножом в сердце и который в этот же миг понял, что умирает. Мэри часто думала о нем и его жене. Он вел себя так, словно никогда не видел голой женщины. Но это же невозможно. Или возможно? Наверняка он видел обнаженную леди Мерридит? Мэри знала, что они теперь ночуют отдельно, но ведь у них все-таки двое детей.

Три недели назад он пришел к ней в последний раз: в тот день он закрыл свой дом в Голуэе и вернулся в Дублин. Он очень переменился. Она в тот вечер устала. Его сыновья совсем ее измотали. Она распахнула капот, как он всегда просил, но он сказал, не надо, давай просто посидим, поговорим.

Никогда еще Мэри не видела его таким мрачным: он хмурился не от страсти, а от стыда. Он поклялся ей: то, что случилось, больше не повторится, он стыдится своего поведения и намерен загладить вину. Он вновь и вновь повторял эти слова — «то, что случилось», — точно оно случилось, как случается непогода. То, что случилось, совершенно непростительно, говорил он, и он пришел не умолять о прощении. А лишь сказать, что раскаивается и клянется жизнью детей впредь ей не докучать. Он проявил слабость. Он так несчастен. Он поддался слабости я несчастью — к своему стыду. Одиночество толкнуло его на поступки, о которых он нынче глубоко сожалеет. Разумеется, это не извиняет поведение, недостойное мужчины, но угрызениями совести, пусть и справедливыми, сделанного не поправишь. Если ей что-либо нужно — что угодно, — ей достаточно только сказать, и он поможет.

— Яне нуждаюсь ни в чьей помощи, — негромко ответила она.

— Мы все порой нуждаемся в помощи, Мэри.

— Только не я, милорд.

Он ненавидел, когда она звала его милорд. Это напоминало ему об обстоятельствах, которые ему хотелось забыть.

— Мальчики… очень огорчатся, если ты не захочешь поехать с нами в Америку. Мы все огорчимся, Мэри. Ты нам так помогаешь. Им так с тобой хорошо.

— У меня здесь ничего не осталось. И вашей светлости это прекрасно известно.

— Значит, ты все же поедешь. Это радостное известие. Ты останешься с нами в Америке?

— Я оставлю вашу семью, как только мы прибудем в Нью-Йорк. И попрошу лишь выплатить мне причитающееся и дать рекомендации.

— Мэри. — Он медленно понурил голову, уставился на свилеватые половицы. — Ты думаешь, я животное? Наверное, ты так и думаешь.

— Слуге не пристало иметь мнение о господине.

Он не осмеливался поднять на нее глаза.

— Между нами столько было, Мэри. Быть может, мы сумеем начать сначала. Вспомни те времена, когда мы были молоды и счастливы. Мне невыносима мысль, что мои постыдные действия положат конец нашей дружбе.

— У вас ко мне всё, милорд? Я бы хотела лечь спать.

Он посмотрел на нее, точно на незнакомую. Часы на ее комоде пробили половину второго. Мерридит тяжело поднялся со стула и обвел взглядом комнату, как человек, который в музее свернул не в тот коридор. Положил альбом на умывальный столик и молча направился к двери. На пороге остановился и, не оборачиваясь, произнес: