Выбрать главу

Кормят в Винчестерском колледже скверно. «Мерзопакостно», по словам Дэвида Мерридита — Мэри впервые услышала это чудесное слово и подумала, что в его звучании сам по себе выражен смысл. (Например, случилось тебе учуять вонь, и тянешь: «Мерррзопааакостно».) Но ребята попадаются достойные. Там много чеглоков из Ирландии, и они держатся вместе, что бы ни случилось. Они не мерзопакостные. Они молотки и в расцвете сил.

В Гэмпшире камни поют. Молотки в расцвете сил.

Чего не скажешь о Дэвиде Мерридите. Порой он возвращался из пансиона бледный и больной. Снимал отутюженные камвольные брюки, школьный пиджак и шляпу, переодевался в грубую одежду, которую носил дома, в Коннемаре: парусиновые крестьянские штаны и свободную рубаху из некрашеной шерсти. Должно быть, ему казалось, что этот наряд скрывает его знатность, но тот почему-то ее подчеркивал. Маскарад, в который никто не верил, актер, не знающий своей роли, Дэвид бродил по каменистым полям и зыбким болотам, ухабистым дорогам и извилистым тропкам, по всем тринадцати деревням на землях отца, и изъяснялся на ирландском, который узнал от слуг.

Арендаторы не понимали его изменившегося произношения — экзотической музыки коннемарского гэльского с выговором английской частной школы.

«Эллорн», говорил он, имея в виду oiledn, илен, остров. «Рарк» — то есть radharc, райарк, вид. «Рарк. Рарк». Он говорил как чеглок. Он и был чеглоком. Самым чеглокистым в Голуэе. Многие его попросту не понимали. Мэри Дуэйн одна из немногих во всем поместье могла разобрать, о чем он вообще говорит. Даже когда он изъяснялся на своем родном английском, понимать его стало труднее. Вместо «Уэстпорт» он выговаривал «Вистпот». «Ирландию» называл «Аурландией». (Некоторые полагали, что в начале он произносит латинское «аурум» и тем самым хвалит страну. Кивали в ответ, улыбались и уходили.)

Ему нравилось говорить по-ирландски. Мать Мэри он звал «женщиной из Дуэйнов», ее отца — «другом» и «уважаемым человеком». Входил к ним с улыбкой и заявлял: «Христос, защити нас от всякого зла!» Вместо «доброго утра» — «благослови Боже дом сей» и «да пребудет с вами Господь и Дева Мария». Отцу Мэри это казалось странным и неприятным. «Что он заладил, даже досада берет. И к чему тут “Господи, благослови”, когда он, черт возьми, протестант. Он в Бога не верует». Мать возражала: не мели чепухи, — но отцу Мэри поведение Дэвида Мерридита все равно казалось подозрительным. «Он притворяется тем, кем ему не бывать, — говаривал он. — Парнишка-то рыба, а прикидывается мясом».

— Потому что в Винчестерском колледже учат манерам, — замечала Мэри.

— Манеры — мерило мужчины, — добавляла мать.

— Его основали в тысяча триста восемьдесят втором году, — говорила Мэри.

— Как и мою задницу, — уныло шутил отец.

Шло время. Дэвид увлекся рисованием. Она порой встречала его по дороге на рынок или возвращаясь с родника на холме Клунайл: он сидел у дороги с альбомом и коробкой угольных карандашей. Особенно ему удавались каменистые пейзажи, заключенное в них внутреннее напряжение и неожиданная игра света. Несколько штрихов карандашом — и картина оживала: известковая глина, сланец, взморник, базальт, мраморный рисунок камней, пулями усыпавших поля. Рисовал он и дома, причем так похоже, что Мэри Дуэйн диву давалась. А люди у него выходили чуть идеализированными, сильнее и утонченнее, нежели во плоти. Однако людей он любил рисовать больше всего, арендаторов, слуг, работников поместья. Казалось, он пишет их такими, какими хочет видеть, а не такими, какие они есть и какими были. Сами они, пожалуй, таковыми быть не хотели, ну да он их никогда и не спрашивал. Просто рисовал.

Несмотря на болезненность и бледность, Дэвид рос красивым, и черты его ничуть не походили на каменное лицо отца. Люди часто говорили о Дэвиде Мерридите: «Пока жив этот парнишка, мать его не умрет». Бледное подобие отца. Точная копия матери. Чем-то похож на сестру. Отдаленно — на тетку. Он со всеми держался кротко и дружелюбно, но в глаза человеку отваживался смотреть, лишь когда писал его портрет. Иногда заикался, краснел и от этого казался более робким и бестолковым, чем был. Хотя на ирландском не заикался — наверное, думала Мэри, потому что на неродном языке приходилось тщательнее обдумывать слова.

Его почему-то часто жалили пчелы и осы. То ли он был беспечнее прочих, то ли насекомых манила его особенно сладкая кровь. Как бы то ни было, это случалось едва ли не каждый день. Порой Мэри видела вдалеке, на поле, как Дэвид размахивает руками над головой, хлопает и подпрыгивает, будто танцует безумную джигу. Некоторые обитатели поместья потешались над ним — «долговязый», «высоченный дурак-заика», но Мэри Дуэйн, товарке его детских игр, он казался трогательно-прекрасным, точно ангел из молитвенника, и полным своеобразного очарования, словно вымирающий вид животного.

Однажды ее семнадцатым летом они отправились на прогулку в хвойный лес у озера Глендоллах. Он, как обычно, говорил о школе. Объяснял, что чеглоков, которые окончили Винчестерский колледж, называют «старыми викемистами», причем необязательно быть ни старым, ни вообще из Викомба. Можно быть старым викемистом и в восемнадцать, можно быть старым викемистом из Коннемары. Например, отец Дэвида Мерридита старый викемист, а скоро и сам Дэвид тоже им станет.

Мэри Дуэйн приняла это как страшное оскорбление. «А ну заткнись, старый викемист, или я дам тебе тумака». Но вслух она решила этого не говорить. Вдруг получится мерзопакостно.

У некоторых чеглоков были возлюбленные. Мальчишки писали им письма, присылали стишки. Парень по имени Миллингтон Минор часто писал стихи. Нет, музыкантом он не был (хотя, что забавно, отец его увлекался музыкой). Если дать Мил-ликерсу Минимусу табаку или шесть пенсов, или велеть младшекласснику почистить его галоши, он сочинит тебе такое стихотворение, что окосеешь.

— Я думаю, у тебя тоже много возлюбленных, правда?

— Сам не знаю, — негромко ответил он.

— То есть не знаешь, сколько именно? А, мистер?— Мне очень нравится одна девушка. Но она вряд ли об этом знает.

— Она красивая? Эта твоя возлюбленная.

— Она самая красивая девушка отсюда до самого Дублина.

— Правда? Везет же ей.

— Для меня в целом свете нет никого красивее. — Ты ей скажешь о своих чувствах, правда, мистер?

Он негромко засмеялся, точно соглашаясь с чем-то. — Наверное. Как-то не думал.

Они углубились в лес. Вокруг было темно и тихо, как в соборе: сумрак, напоенный благоуханием сосен и таволги. Среди сосен попадались высохшие, точно от горестей или тревог (англичане так и говорят — «он высох от горя»), но в таком укромном уголке горевать невозможно. На коре блестели смоляные потеки. Землю устилал ковер из папоротников и еловых иголок. Казалось, лес у озера Глен-доллах полнится благоговением, и нарушить его разговором — кощунство. Мэри слышала близкое дыхание Дэвида, чириканье скворца высоко в ветвях. Они гуляли по потустороннему миру, боясь его разбудить. Вдруг Дэвид споткнулся о мшистое бревно и покатился в яму, в сплетенье колючих кустарников и наперстянки, рассек губу и тыльную сторону запястья. Попытался выбраться, поскользнулся и протянул руку к Мэри: помоги. Она взяла его за локоть, потащила что было сил, его грязные пальцы стиснули ее смуглое голое предплечье. Впервые с детских лет они прикоснулись друг к другу.

Он выбрался из ямы, отдуваясь от натуги, и неуклюже навалился на нее; лицо его полыхало румянцем стыда. Глаза зеленые, как у матери. Словно прекрасный мрамор. Если слишком пристально смотреть кому-то в глаза, можно подхватить лихорадку.