— Жизнь такая, какая есть, — повторяла Диксону Грейс Туссен. — Никогда не вступай ни в какое общество. Не задавай вопросов. Когда тебя не станет, мир останется прежним. И эти поля, и эти деревья будут все такие же поля и деревья. — Позже, уже в студенчестве, Диксон наткнулся на схожее утверждение в достославных «Мыслях» ученого мужа Паскаля. «Все несчастие людей происходит только от того, что они не умеют спокойно сидеть в своей комнате»[97]. Не то чтобы Диксон не соглашался с этим, но что прикажете делать с такой мыслью? Можно ли смотреть, как вырывают языки, клеймят людей, точно скот, именами купивших их дикарей, и утверждать, будто вас это не касается? Одежда на его плечах, сапоги на его ногах, сами философские трактаты, в которых препарируют равенство — все это куплено на деньги от порабощения, на средства фонда, основанного его предками-рабовладельцами. «Теперь это чистые деньги», — уверял его дед. Но в грязном мире не может быть чистых денег.
И своим настоящим он обязан грязным деньгам. Репортерам платят мало и почти всегда с опозданием. Жизнь в Лондоне была дорога, прибыли не приносила, и он мог позволить себе эту жизнь потому лишь, что оплачивал ее дед. Диксон надеялся раскопать «сенсацию», которая обеспечит ему свободу, найти историю, известную ему одному, но за шесть долгих лет этого не случилось. Он все так же зависел от деда. От пухлых конвертов заказных писем с марками Луизианы. От пачек засаленных долларовых банкнот, которые он не заработал. От писем деда, полных сочувствия к тяжкой доле юного сочинителя. «Грантли, у тебя талант. Не зарывай свой дар. Что бы ни случилось, продолжай писать. Не падай духом. Делай, что должен. Речь не о том, что цель оправдывает средства: главное — создавать новые средства и цели». Диксону было противно, что дед словно стремится его оправдать. Его терзало чувство вины за лицемерный компромисс. Теперь ему представился случай избыть эту тягость.
В мозгу его, точно яд, кипели и другие мысли, и он гадал, стоит ли сейчас о них упоминать. В некотором смысле удобнее не говорить ничего, стоять в приятном молчании рядом с собратом-человеком и спрашивать себя, о чем он думает, если думает о чем-то, и к какой категории созерцателей звезд можно его отнести. Но Грантли Диксон знал ответ. Все убийцы неверующие, к какой бы религии ни принадлежали.
— Знаете, мистер Малви, мне знакомо ваше лицо. Малви удивленно наклонил голову, будто собака, услышавшая, что кто-то пришел, покивал, стряхнул пепел с лацкана.
— Наверняка вы видели, как я хожу по палубе, сэр. Я по ночам часто гуляю по кораблю. Думу думаю.
— Наверняка видел. Но видите ли, в чем дело — вот какая странная вещь, — едва я увидал вас впервые, в тот вечер, когда мы отплыли из Ливерпуля, как ваше лицо показалось мне знакомым. Я даже записал об этом в дневнике.
— Уж не знаю, с чего вы это взяли, сэр. Вряд ли мы с вами когда-то встречались.
— Странно, не так ли?
— Говорят, сэр, у каждого человека есть двойник. Может, так оно и есть. — Он засмеялся, точно эта мысль его позабавила. — Может, мой поджидает меня в Америке, сэр. У вас на родине, сэр. Бог даст, мы с ним даже встретимся. И пожмем друг другу руки. Как думаете, сэр?
— О нет, он не в Америке. Думаю, он в Лондоне.
— В Лондоне, сэр? Вы так полагаете? Вот так диво! — Он глубоко вдохнул сырой дым, как человек, которого сейчас поведут на эшафот, и он хочет успеть докурить. — Но если вдуматься, — он затянулся глубже, выдохнул сильнее, — в мире множество странных загадок, что и не снились нашим мудрецам. Как сказано у Шекспира.
— Вы там бывали?
— Где именно, сэр?
— В Лондоне. Уайтчепеле. Это в Ист-Энде.