— Буду, Лёш.
— Спасибо.
— За что? — совсем тихо, смутясь отчего-то, даже заробев от всего, перед ними открывающегося теперь, спрашивает она.
— За тебя.
13
Уехал, а она мыла посуду, гладила потом стареньким — на каменку давно пора — утюжком простыни, быстро провянувшее на ветерке бельё и всё опомниться как-то не могла… Решилось. Когда, как остальное всё будет, многое, непростое и хлопотное — о том ещё и слова не сказано; только спросил, посоветовался ли: своим пока не будем говорить, торопиться? — и она кивнула молча, согласно, никакие слова не шли из неё, как заперло. Кивком же ответила, когда и раз поцеловал, и другой, сказал: дома ужинать будем, заеду за тобой…
Оставляла ненадолго дом, провожаемая Овчаром, и у калитки, помня наказ не выпускать щенка на улицу, присела и потормошила, погладила его: что, и ты мой тоже?! Мой, шелудяка ты этакая, мой, умничка! И приказала тоже: стереги! Господи, да тебя самого-то стеречь ещё надо!..
И будто что-то снялось, что не давало радоваться — вволю не давало, к домишку крёстной чуть не вприпрыжку торопилась, озаботиться забыв, видел ли кто её из двора выходящей или нет.
У крёстной самовар почти всегда наготове, нахвалиться им не может — года полтора назад крестницей подаренный на первые отпускные, ещё и дядя Федя успел из него чайку попить, покойный. Сидят за ним, разговаривают, говор у неё старый тоже, как мало у кого на селе, простой:
— Ты не в отпуск, часом? Зачужалась, что и во сне не увидишь…
Это она, конечно, ворчит просто, преувеличивает для укору, и спорить с её воркотнёй бесполезно.
— В сентябре, может. Или в октябре…
Она говорит ей это и сама надеется, что — в сентябре, перед увольнением. И ещё колеблется, сказать ли ей и как сказать… за тем ведь и шла, признаться, чуть не бежала сюда. За тем, а уж от крёстной ничего наружу не выйдет, проверено, не то что сказать — намёка никому не даст, что знает, находя в этом удовлетворение какое-то своё, не совсем понятное…
— А што цветёшь-то вся? Ещё вчерась как шанежка с поду… аж пыхало. Спросить, думаю, иль нет?
Сысподу, с пылу с жару прямо… И чувствуя, что краснеть начинает, помялась, проговорила на всякий случай, полушутя вроде б:
— А не скажешь нашим?
— Так прямо и пошла, сказала… Дел мне больше нету.
И, раз назвалась-напросилась, рассказать пришлось — накоротко и уж не обо всём, конечно; да и что словами скажешь, какие-то пустые они получаются, несродные, друг к другу не приставишь, не приладишь… Как будто всё то, о чём она говорила теперь, не с ними происходило… конспект чьей-то жизни чужой, куцый.
— Во-он што… — И вся ещё в новости этой, успела порадоваться крёстная, повторила: — Это в шабры, значит, ко мне?!
— Так, выходит, — улыбалась и она, Лёшиными словами сказала: — Уборку свалить бы. А пока не говорить, никому.
— А тот как жеть… городской который?
— Да никак, хрёска. Ну, чужой. Я уж и так, и сяк — чужой…
— И правда што… чужого не замай, свово не отдавай. Не, парень уважительный. Здоровкается первый, и по делу горазд, люди говорят… строгий. А што эт он — лицо побито вроде?..
— Да так, случайно совсем… Так вот и решили.
— Вона как… Не, не скажешь плохого, — рассуждала всё будто удивлённая, всё бровки высоко державшая крёстная, поглядывая весело, кипятку себе из краника подливая. — И жених… дак а што? Первый у нас, жених-то! Эт ты отхватила, девка!..
«Отхватила!..» И не удержало, засмеялась, клонясь над клеёнкой, впору голову на руки, покатать счастливо.
— А што смеёшься?! Тут уж подбивали под него клинья, всяко… А девки анадысь што утворили над ним… ты спроси его, спроси! Всё крыльцо ему лопухами завалили. Лопух, мол…
— Лопух?!
— Ага. И учителки эти наперебой, особо новая эта, целу зиму, считай… ну, ладно.
Учителка? Её дёрнуло было, больно и безрассудно… постой, погоди. Зимой? Мало ль что зимой… А лопухи летом, так? Ну, так…
У крёстной маленькие глазки, бесцветные, а всё видит:
— Болтаю я, грешная. А об чём — сама не знаю: гутарили люди и уж гутарить про то перестали…
Или расспросить? Не помешает знать, не зазорно вроде… не помешает? Нет уж, или верь, либо совсем не верь ему, что-нибудь одно. А учителка эта… не Мельниченко её фамилия? И повторила, чтоб перебить мутное в себе, противное что-то, со дна поднявшееся: не Мельниченко?! Вот так. Вот и забудь, это ж каторга — не верить. Мой он, вот и всё.