Волконский смутился, скраснел широким благообразным лицом, понял иронию Александра и упрек в неосторожности и, хотя беседовали они один на один, резко обернулся на дверь.
— Да свидеться приведет ли еще Бог, — тихонько, едва не плача, проговорил он, — уезжаю я с царским поездом…
Они были вместе двадцать девять лет, их связывала не только служба, но и давняя дружба, оба были искренне привязаны друг к другу. Недаром Волконский просился вместе с императором пойти по Руси.
— Доброго тебе пути и удачи, — так же тихо пожелал Александр. Оба рванулись было обняться, расцеловаться, но ограничились взглядами, преданными и покорными.
Вот и порвалась последняя ниточка, что связывала бывшего императора с царским двором. Лизе он запретил видеться с собой — боялся раскрыться, да, в общем-то, ничто и не связывало их и ничто не удерживало друг подле друга…
Когда борода отросла достаточно и наполовину скрыла его лицо, он распрощался с доктором Александровичем и маленьким его лазаретом и вышел в город, обрядившись в добротное крестьянское платье. На шее его висела кружка с кривой грубой надписью: «Сбор на церкви».
В соборе он постоял в самом темном уголке, вышел на паперть и присел на ступеньку, полузакрыв глаза и подставив лицо весеннему яркому солнцу.
Богомольцев было мало, проходили мимо какие-то старушонки, торопливо крестясь, бросали мелкие медные монетки ему в кружку. Монеты легко звякали, а он даже не благодарил прихожанок, лишь шепча словно про себя:
— Господь вознаградит…
Вышли из собора две фрейлины императрицы, а за ними выплыла и сама Елизавета Алексеевна. Она приостановилась на мгновение, попросила у Валуевой монету и приблизилась к Александру. Она каждый день ходила в собор в надежде увидеть его.
— Для Господа, — дрогнувшим голосом произнесла она, вглядываясь в его заросшее седым волосом лицо, и в глазах ее появилось нечто похожее на отвращение.
— Господь вознаградит, — все так же вяло прошептал он, с неудовольствием торопясь закончить неожиданную и ненужную встречу.
Она отвернулась, оперлась о руку Валуевой и неспешно пошла к карете.
Больше они никогда не виделись.
Он вышел из Таганрога ранней весной, когда на черно-рыжей его земле только появилась свежая молодая травка, а знаменитые южные каштаны еще и не готовились выпустить свои восковые свечки, когда солнце, словно наверстывая упущенное за зиму, промозглую и хмурую, время, разогревало и сушило почву жаркими потоками света.
Он всегда любил ходить пешком, и ноги его, хоть и уколотые лошадиным копытом и рожистым воспалением, были хорошо для этого приспособлены. Длинные, с небольшими ступнями, сухие и тонкие в лодыжках, они шагали размашисто и в день отмеряли едва не по сорок верст. Длинная суковатая палка да небольшой заплечный мешок составляли всю его поклажу, и дорога сама стелилась ему под ноги, выстилая путь на грязных колдобинах мягкой травой и высушивая закраины колеи. Кусок хлеба да глоток чистой воды составляли весь его дневной рацион, и он радостно оглаживал себя, видя и чувствуя, как здоровеет и наливается силой его худеющее тело…
Он ни у кого ничего не просил, но, приходя в город или деревню, становился на паперти церкви и вешал на шею веревку с кружкой, на которой крупными корявыми буквами было выведено: «Сбор на церкви».
Он не тратил ни полушки из денег, звякающих о жестяное дно кружки, потому что в дорогу запасся он изрядным количеством ассигнаций, и было у него их много — как только не ограбили его разбойники и тати. Но Бог миловал, а медные деньги из кружки ссыпал он в большой платок, и скоро карман его армяка стал оттягивать его на сторону.
Ночевал он всегда на воздухе — в копне ли прошлогоднего сена или под едва начавшей кудряветь белоствольной березкой, подложив под щеку свою котомку, а то и просто расположившись на лугу среди зеленого разнотравья и тянущихся к нему невзрачных цветов.
Рубаха и порты его скоро износились и протерлись. За копейки купил домотканое рядно у деревенских ткачих и менял белье, выбрасывая пропотевшее и прогнившее. Армяк и сапоги были добротными и, хотя он не давал им спуску, служили исправно. Да и теперь, когда наступила весенняя теплынь, шел он чаще всего босиком, уложив сапоги и армяк в котомку и повесив ее на плечо на палке.
Он добрался до Сарова, когда лето уже заканчивалось, и месяцы пешей ходьбы по наливающейся силой земле казались ему райской прогулкой. Он поздоровел, подсох телом, а серо-седая борода и длинные усы, падавшие на губы, надежно скрывали его лицо.
Утрами и вечерами становился он на колени лицом к востоку и, вперив глаза в небо, розовеющее утренней или вечерней зарей, шептал сипловато и страстно: