Она и впрямь была очень мила — лет двадцати пяти или двадцати восьми, беленькая, румяная, в том немножко простодушном светло-русом и голубоглазом русском стиле, который в первые послереволюционные годы очаровал Париж, а потом ужасно ему приелся. Но пока время пресыщения еще не наступило, и даже самые простенькие русские красавицы котировались в столице моды и веселья — котировались весьма и весьма высоко! Тем более если они не топтались скромненько у задних дверей, щеголяя некогда роскошными обносками и титулами с пресловутой приставкой «экс», а разъезжали в авто, одевались с иголочки в шикарных модных домах, мерцали брильянтовыми серьгами, имели на шее длинные нити жемчугов и небрежно роняли с белых прекрасных плеч манто баснословной цены из настоящих русских соболей, а то даже из горностаев. Этак небрежно, по-королевски…
Дама сия держала себя если не по-королевски, то уж наверняка по-княжески. Она даже появлялась в ресторации не одна. Причем появлялась не в сопровождении кавалера, а при ней всегда имела место быть какая-то бесцветная особа в черном, с поджатыми губками и опущенными глазками — что-то вроде компаньонки или дуэньи. Якобы сама наша дама уж такая скромница и недотрога, что ни шагу супротив приличий не шагнет!
Бонтонные приличия блюлись, впрочем, недолго. Отведав (под «беленькую»!) красненькой рыбки или селедочки дунайской, непременно с рассыпчатой картофелью, покушавши еще кислой капустки или бочковых крепеньких, хрустящих огурчиков, засоленных знатоками сего дела прямо в подсобных помещениях ресторации (делая заказ, дама каждый раз доверительно сообщала: «Вустрицы осточертели — мочи нет!», при этом выразительно чиркая по нежной шейке ребром ладони и закатывая голубые, чисто сапфировые глазки), дама просила на горячее котлет, потом блинов со сметаной и еще чаю — покрепче, сладкого с лимоном, да непременно в подстаканнике. Вкусы ее знали в «Золоте атамана» получше, чем «Отче наш», однако каждый раз метрдотель, следуя правилам игры, выслушивал заказ лично, со вниманием неподдельным и истовым. А и впрямь было ему любопытно: вдруг да изменится заказ? Бывало, бывало и такое! Например, просила дама на сладкое киселя с молоком… Но это было единственное, что менялось. Прочее же оставалось прежним.
Так же, как и то, что происходило после ужина.
Пошевелив плечиками, которые до сей минуты были прикрыты кашемировой шалью (неужто еще не упоминалось, что при любом туалете, будь то вышитая стеклярусом туника из «Китмира», который держала великая княгиня Марья Павловна, или нежнейшее шифоновое струящееся платьице из «Ирфе», от самой Ирины Юсуповой, графини Сумароковой-Эльстон, или какое-нибудь геометрическое творение Поля Пуаре, а то и безделка «некой Шанель», дама наша всегда имела на открытых плечиках еще и шальку, расписанную капустными розами?), и обнажив их, дама шла танцевать с князем Б.-Б., который умел и в вальсе покружить, и в танго пройти на полусогнутых, по-змеиному вертя головой, и даже виртуозно швырял в стороны нижние конечности в зажигательном, модном-премодном чарльстоне, которым американка Джозефин Бэйкер, недавно гастролировавшая в Европе, «заразила» весь Старый Свет и который стал королем танцев.
Наша дама танцевала превосходно! Она была столь неутомима, что князь Б.-Б., слывший некогда первым танцором и самым галантным бальным кавалером Петербурга, начинал дышать тяжело и неровно, на висках его появлялась испарина, а щеки блестели глянцевым, слишком ярким румянцем… И никому, в том числе и ему, было тогда еще неведомо, что румянец тот не простой, а чахоточный, и именно из-за чахотки суждено умереть в Париже (вернее, в Пигале) отпрыску древнего русского рода… Царство ему небесное, конечно, бедолаге, однако не о нем сейчас речь.
Заметив, что кавалер начинает сбиваться с ноги и задыхаться, дама сочувственно улыбалась ему, трепала по плечу, которое раз от разу становилось все костлявее, просила подать себе еще чаю, выпивала стакан маленькими глоточками, а потом с улыбкою поднималась на маленькую сцену, которую предусмотрительно освобождал маленький утомленный хор. И…
В ход шло все — все самые дешевые кафешантанные замашки и приемчики, благо дама отличалась фигурой великолепной, поворотливостью замечательной, а ноги, то и дело вскидываемые так высоко, что видны были черные сетчатые чулочки и маленькие кружевные, с шелковыми ленточками панталончики из дома белья «Адлерберг», — ноги эти были не ноги, а мечта любого мужчины!..
Ах, что тут начиналось в зале… Что тут начиналось!
Ошалевшие американцы швыряли на сцену не то что банкноты — кошельки, набитые долларами, которые уже и в те времена были самой надежной купюрой. Ошалевшие французы (нация более прижимистая, а в ту пору и менее состоятельная) отбивали ладони в щедрых аплодисментах. Преследуемые фантастической инфляцией немцы (нация еще более прижимистая!) ладони жалели и топотали в знак неописуемого восторга ногами. Русские, которые, разумеется, тоже случались среди посетителей популярного кабака, расплачивались самой чистой и неподдельной валютой — слезами.
Да что в нем такого было, в этом «Шарабане»?! Однако пошлейшая шансонетка в исполнении русской молодки отчего-то прошибала всех, вызывая в ком вожделение неуемное, в ком — пресловутую ностальжи… И никто из восхищенных слушателей знать, конечно, не знал, да и знать не мог, что песенка сия когда-то была коронным номером (неизменно исполняемым на «бис!») в привокзальном ресторанчике на станции Даурия Забайкальской железной дороги (это в России, господа, ежели кто не знает, это на востоке России… далеко от Москвы, а от Парижа-то…) эстрадной дивы по прозвищу Машка Шарабан. Вот этой самой красавицы в брильянтах, капустных розах и кружевных панталончиках. Хозяйки (инкогнито) ресторации «Золото атамана», отлично осведомленной о том, куда подевалось это самое пресловутое золото… Ну ежели не все, то хотя бы некоторая его часть.
На станцию Даурия Машу Глебову занесло, словно листок, сорванный с ветки родимой, ветром революции.
А родилась она в городе Козлове Тамбовской губернии и была вовсе не гимназисткой — с ранней юности служила горничной у помещицы Кашкаровой. Среди многочисленных гостей веселой, приветливой, хлебосольной помещицы много было друзей ее сына — гимназистов, студентов, юнкеров. Машенькина нежная красота заставляла их задыхаться от вожделения, потому что горничная все же не барышня, на которой надобно непременно жениться. За руку взял — женись! А тут можно не только за руку взять, но и за грудь лапнуть, и юбчонку задрать. Последнее она с легкостью позволяла всякому желающему — с легкостью и удовольствием, потому что к белой кости и голубой крови относилась с невероятным почтением и домогательства юных дворянчиков считала для себя великой честью, в то время как посягательства на себя со стороны лакеев воспринимала как грубое и наглое насилие. Кончилось все тем, что Машенька до смерти влюбилась в одного самарского гостя, дальнего родственника своих хозяев — лицеиста Юрия Каратыгина.
Он был красавец, поистине герой романа: очи — черные, кудри — темно-русые, брови — соболиные, яркий румянец на бледном точеном лице, легкая, летящая, а может, танцующая походка… Ну, это было что-то невыносимое, смертельное! И влюбиться в него можно было только смертельно, что Маша немедленно и сделала, смирившись с тем, что ей суждено сгореть в гибельном черном пламени его очей.