Некоторые уже тоже закончили и скучая заглядывали в тетради соседей, потягивались. Серёжка перевёл дыхание и робко взглянул на своё творение.
На половине страницы было написано следующее: «Летом я с отцом был на ночёвке. Мы развели костёр. Там было очень красиво, и красивее всего небо. А ещё река и лес. Потом небо покрылось звёздами. Это было ночью, и я не спал. А потом мы рыбачили. Я сам поймал восемь рыб».
Какое-то время Серёжка тупо глядел в тетрадь, не иначе, пытаясь взять в толк, куда всё подевалось — жаркий костёр, краешек солнца над лесом, речная сырость и полная звуков ночь, и удочка, рвущаяся из рук, и многое-многое, что теснилось в памяти и, казалось, само просилось на бумагу. Он принялся читать ещё раз: «Летом я с отцом был на ночёвке. Мы развели костёр. Там было очень красиво, и красивее всего небо. А ещё река и лес. Потом небо покрылось звёздами. Это было ночью, и я не спал. А потом мы рыбачили. Я сам поймал восемь рыб».
«Я сам поймал восемь рыб», — медленно повторил он про себя. Что же это такое?! Неужели это и есть та самая ночёвка? На берегу реки?.. С отцом?..
— Сдаём тетради, — бесстрастно прозвучало рядом. — Шихов, я жду.
Бесчувственной рукой Серёжка вложил свою тетрадь в протянутую руку учительницы.
Давно прозвенел звонок. Давно все сдали тетради. Давно ученики, забыв про сочинение, носились друг за другом по классу или рассказывали один другому какой-нибудь вчерашний фильм, или жевали что-либо. Один Серёжка Шихов всё сидел неподвижно за своей партой, вертя в пальцах ручку, похожую на поплавок.
«Неужели, — думал он, — неужели всё то, что я видел, что я пережил тогда, в ту ночёвку… и что я только что снова перечувствовал… неужели это невозможно передать словами?!».
РУКОПИСЬ
Григорий Тимофеевич, учитель литературы, выходил из дверей классной комнаты, когда путь ему преградила маленькая мальчишеская фигура.
— Чего тебе, Веретёнкин?
— В-вот… — Веретёнкин теребил в руках несколько помятых листов бумаги.
— Ну? И что это у тебя? — качнул подбородком учитель.
Мальчишка посмотрел на листки.
— Это? — спросил он и замялся, как будто подбирая нужное слово. — Рукопись, — вымолвил он наконец.
— РУКОПИСЬ?! — уже другим, уважительно-заинтересованным тоном переспросил Григорий Тимофеевич, присматриваясь к потрёпанным и словно пожелтевшим от времени листочкам. — Хм, любопытно. Давай отойдём в сторонку. Что за рукопись? Как она к тебе попала? Старинная?
— Н… не очень, — слабым голосом отозвался ученик.
— Кого-то из известных?
Веретёнкин промычал что-то неразборчивое.
— Чья же?
Веретёнкин приблизился к учителю вплотную и почти в самое его ухо прошептал:
— Моя.
Раздалось громкое шипение (Веретёнкин даже испугался.) Это Григорий Тимофеевич с шумом тянул носом воздух.
— Тво-я ру-ко-пись?! — протянул он дрожащим не то от гнева, не то от сдерживаемого смеха голосом. — Я надеялся, что это рукопись кого-то из великих. Льва Толстого, например. Или Чехова. Не-ет, это ещё более бесценное творение! Самого Ивана Веретёнкина! Ну что, великий ты мой? — уже более благодушно похлопал он школьника по плечу. — Хочешь, чтобы я это прочёл? — Григорий Тимофеевич взглянул на часы и после некоторого колебания взял у ученика листы. В пустом классе он бросил листы на стол и сел. Веретёнкин замер в дверях.
— Р-рукопись, — хмыкнул учитель. — Ну, братец, насмеши-и-ил!
Он приподнял за уголок верхний лист и с пафосом, точно со сцены, прочитал:
— «Рассказ»! Что ни слово — то и подарок! Ты бы уж, Веретёнкин, прямо с романа начинал, чего мелочиться! Глядишь, к окончанию школы собрание сочинений выпустил бы. А если говорить серьёзно, сколько раз ты, Веретёнкин, переписывал своё творение? Мне просто интересно знать.
— Три, — с надеждой в голосе ответил тот.
— Три-и, — с подчёркнутой грустью повторил Григорий Тимофеевич. — Три-и… А знаешь ли ты, Веретёнкин, что Гоголь — Николай Васильевич — переделывал свои рассказы до восьми раз. Хемингуэй… тридцать девять раз переписывал окончание романа «Прощай, оружие!». А Веретёнкин — три. Да тебе, Веретёнкин, и пятьдесят три не повредит! Но даже тогда не известно, получится ли что-либо стоящее. А ты уж с ходу — «Рукопись»! Рукопись, дружище, это когда она хранится веками.
Наконец он принялся читать. Веретёнкин почти не дыша следил за выражением его лица. Однако по лицу учителя ничего нельзя было понять.