Выбрать главу

И конечно, такой порядок очень упрощает задачу историка. Если тебе известно, что при существующей системе такому-то писателю назначено умереть примерно или даже точно в такой-то день, уже не упустишь случая взять последнее интервью и освежить данные некролога. Тот же или сходный предлог — скажем, очередной визит врача, постоянно пользующего намеченную жертву, — может стать и причиной смерти.

Итак, вернемся к моему самому первому вопросу, мистер Уиберг. Кто же вы такой — ангел смерти собственной персоной или всего лишь его предвестник?

Наступило молчание, только вдруг затрещало пламя в камине. Наконец Уиберг заговорил.

— Я не могу сказать вам, основательна ли ваша догадка. Как вы справедливо заметили в начале нашей беседы, если бы догадка эта была верна, то, естественно, я не имел бы права ее подтвердить. Скажу одно: я безмерно восхищен вашей откровенностью… и не слишком ею удивлен.

Но допустим на минуту, что вы не ошибаетесь, и сделаем еще один логический шаг. Предположим, все обстоит так, как вы говорите. Предположим далее, что вас намечено… «устранить»… к примеру, через год. И предположим, наконец, что я послан был всего лишь взять у вас последнее интервью — и ничего больше. Тогда, пожалуй, высказав мне свои умозаключения, вы бы просто вынудили меня вместо этого стать вашим палачом, не так ли?

— Очень может быть, — на удивление весело согласился Дарлинг. — Такие последствия я тоже предвидел. Я прожил богатую, насыщенную жизнь, а теперешний мой недуг изрядно мне досаждает, и я прекрасно знаю, что он неизлечим, стало быть, маяться годом меньше — не такая уж страшная потеря. С другой стороны, риск, пожалуй, невелик. Убить меня годом раньше значило бы несколько нарушить математическую стройность и закономерность всей системы. Нарушение не бог весть какое серьезное, но ведь бюрократам ненавистно всякое, даже самое пустячное отклонение от установленного порядка. Так или иначе, мне-то все равно. А вот насчет вас я не уверен, мистер Уиберг. Совсем не уверен.

— Насчет меня? — растерялся Уиберг. — При чем тут я?

Никаких сомнений — в глазах Дарлинга вспыхнул прежний насмешливый, злорадный огонек.

— Вы — статистик. Это ясно, ведь вы с такой легкостью понимали мою специальную терминологию. Ну а я математик-любитель, интересы мои не ограничивались теорией вероятностей; в частности, я занимался еще и проективной геометрией. Я наблюдал за статистикой, за уровнем народонаселения и смертностью, а кроме того, еще и чертил кривые. И потому мне известно, что моя смерть настанет четырнадцатого апреля будущего года. Назовем этот день для памяти Днем Писателя.

Так вот, мистер Уиберг. Мне известно также, что третье ноября нынешнего года можно будет назвать Днем Статистика. И, мне кажется, вы не настолько молоды, чтобы чувствовать себя в полной безопасности, мистер Уиберг.

Вот я и спрашиваю: а у вас хватит мужества встретить этот день? Ну-с? Хватит у вас мужества? Отвечайте, мистер Уиберг, отвечайте. Вам не так уж много осталось.

Рэй Брэдбери

Человек в картинках

С человеком в картинках я повстречался ранним тёплым вечером в начале сентября. Я шагал по асфальту шоссе, это был последний переход в моем двухнедельном странствии по штату Висконсин. Под вечер я сделал привал, подкрепился свининой с бобами, пирожком и уже собирался растянуться на земле и почитать — и тут-то на вершину холма поднялся Человек в картинках и постоял минуту, словно вычерченный на светлом небе.

Тогда я еще не знал, что он — в картинках. Разглядел только, что он высокий и прежде, видно, был поджарый и мускулистый, а теперь почему-то располнел. Помню, руки у него были длинные, кулачищи — как гири, сам большой, грузный, а лицо совсем детское.

Должно быть, он как-то почуял мое присутствие, потому что заговорил, еще и не посмотрев на меня:

— Не скажете, где бы мне найти работу?

— Право, не знаю, — сказал я.

— Вот уже сорок лет не могу найти постоянной работы, — пожаловался он.

В такую жару на нём была наглухо застегнутая шерстяная рубашка. Рукава — и те застегнуты, манжеты туго сжимают толстые запястья. Пот градом катится по лицу, а он хоть бы ворот распахнул.

— Что ж, — сказал он, помолчав, — можно и тут переночевать, чем плохое место. Составлю вам компанию, — вы не против?

— Милости просим, могу поделиться кое-какой едой, — сказал я.

Он тяжело, с кряхтеньем опустился наземь.

— Вы ещё пожалеете, что предложили мне остаться, — сказал он. — Все жалеют. Потому я и брожу. Вот, пожалуйста, начало сентября. День труда — самое распрекрасное время. В каждом городишке гулянье, народ развлекается, тут бы мне загребать деньги лопатой, а я вон сижу и ничего хорошего не жду.

Он стащил с ноги огромный башмак и, прищурясь, начал его разглядывать.

— На работе, если повезет, продержусь дней десять. А потом уж непременно так получается — катись на все четыре стороны! Теперь во всей Америке меня ни в один балаган не наймут, лучше и не соваться.

— Что ж так?

Вместо ответа он медленно расстегнул тугой воротник. Крепко зажмурясь, мешкотно и неуклюже расстегнул рубашку сверху донизу. Сунул руку за пазуху, осторожно ощупал себя.

— Чудно, — сказал он, всё ещё не открывая глаз. — На ощупь ничего не заметно, но они тут. Я все надеюсь — вдруг в один прекрасный день погляжу, а они пропали! В самое пекло ходишь целый день по солнцу, весь изжаришься, думаешь: может, их потом смоет или кожа облупятся и всё сойдёт, а вечером глядишь — они тут как тут. — Он чуть повернул ко мне голову и распахнул рубаху на груди. — Тут они?

Не сразу мне удалось перевести дух.

— Да, — сказал я, — они тут.

Картинки.

— И ещё я почему застегиваю ворот — из-за ребятни, — сказал он, открывая глаза. — Детишки гоняются за мной по пятам. Всем охота поглядеть, как я разрисован, а ведь всем неприятно.

Он снял рубашку и свернул ее в комок. Он был весь в картинках, от синего кольца, вытатуированного вокруг шеи, и до самого пояса.

— И дальше то же самое, — сказал он, угадав мою мысль. — Я весь как есть в картинках. Вот поглядите.

Он разжал кулак. На ладони у него лежала роза — только что срезанная, с хрустальными каплями росы меж нежных розовых лепестков. Я протянул руку и коснулся её, но это была только картинка.

Да что ладонь! Я сидел и пялил на него глаза: на нём живого места не было, всюду кишели ракеты, фонтаны, человечки — целые толпы, да так все хитро сплетено и перепутано, так ярко и живо, до самых малых мелочей, что казалось — даже слышны тихие, приглушенные голоса этих бесчисленных человечков. Чуть он шевельнётся, вздохнёт — и вздрагивают крохотные рты, подмигивают крохотные зелёные с золотыми искорками глаза, взмахивают крохотные розовые руки. На его широкой груди золотились луга, синели реки, вставали горы, тут же протянулся Млечный Путь — звёзды, солнца, планеты. А человечки теснились кучками в двадцати разных местах, если не больше, — на руках, от плеча и до кисти, на боках, на спине и на животе. Они прятались в лесу волос, рыскали среди созвездий веснушек, выглядывали из пещер подмышек, глаза их так и сверкали. Каждый хлопотал о чём-то своём, каждый был сам по себе, точно портрет в картинной галерее.

— Да какие красивые картинки! — вырвалось у меня.

Как мне их описать? Если бы Эль Греко в расцвете сил и таланта писал миниатюры величиной в ладонь, с мельчайшими подробностями, в обычных своих жёлто-зелёных тонах, со странно удлиненными телами и лицами, можно было бы подумать, что это он расписал своей кистью моего нового знакомца. Краски пылали в трёх измерениях. Они были точно окна, распахнутые в живой, зримый и осязаемый мир, ошеломляющий своей реальностью. Здесь, собранное на одной и той же сцене, сверкало все великолепие вселенной; этот человек был живой галереей шедевров. Его расписал не какой-нибудь ярмарочный пьяница татуировщик, всё малюющий в три краски. Нет, это было создание истинного гения, трепетная, совершенная красота.