— Послушайте, вы, — непринужденно окликнул я, и люди в черном приостановились. — По распоряжению муниципалитета библиотека закрывается ровно в девять. Попрошу к этому времени кончить. Мне не хотелось бы нарушать закон… Добрый вечер, мистер Линкольн.
— “Восемьдесят семь лет…”[9] — сказал, проходя, тот, к кому я обращался.
— Линкольн? — Главный Блюститель медленно обернулся. — Это Боумен, Чарли Боумен. Я тебя знаю, Чарли, поди сюда! Чарли! Чак!
Но тот уже скрылся из виду; в печи пылали все новые книги; мимо проезжали машины, порой кто-нибудь меня окликал, и я отзывался; и звучало ли “Мистер По!”, или просто “Привет!”, или какой-нибудь хмурый маленький иностранец оборачивался, к примеру, на имя “Фрейд” — всякий раз, как я весело окликал их и они отвечали, Барнса передергивало, будто еще одна стрела глубоко вонзалась в эту трясущуюся тушу и он медленно умирал, втайне истекая огнем и. безысходной злостью. А толпа так и не собралась, никого не привлекла необычная суматоха.
Внезапно без всякой видимой причины Барнс крепко зажмурился, разинул рот, набрал побольше воздуха и заорал:
— Стойте!
Люди в черном перестали швырять книги из окон.
— Но ведь закрывать еще рано, — сказал я.
— Пора закрывать! Выходите все!
Глаза Джонатана Барнса зияли пустотой. Зрачки стали словно бездонные ямы. Он хватал руками воздух. Судорожно дернул ими книзу. И все оконные рамы со стуком опустились, точно нож гильотины, только стекла зазвенели.
Черные люди в совершенном недоумении вышли из библиотеки.
— Вот, Главный Блюститель, — сказал я и протянул ему ключ; он не хотел брать, и я насильно сунул ключ ему в руку. — Приходите опять завтра с утра, соблюдайте тишину и заканчивайте свое дело.
Глаза Главного Блюстителя, пустые, словно пробитые пулями дыры, шарили вокруг и не видели меня.
— И давно… давно это тянется?
— Что это?
— Это… и все… и они.
Он тщетно пытался кивком показать на кафе, на скользящие мимо автомобили, на спокойных читателей, которые уже выходили из теплых залов библиотеки, и кивали мне на прощанье, и скрывались в холодном вечернем сумраке, все до единого — друзья. Его пустой взгляд, взгляд слепца, незряче пронизывал меня. С трудом зашевелился окоченелый язык:
— Может, вы все надеетесь меня провести? Меня? Меня?!
Я не ответил.
— Почем ты знаешь, — продолжал он, — может, я и людей стану жечь, не одни книги?
Я не ответил.
Я ушел и оставил его в темноте.
В зале я стал принимать последние книги у читателей, они уже расходились — ведь наступил вечер и всюду сгустились тени; огромный механический идол изрыгал клубы дыма, огонь его угасал в весенней траве, а Главный Блюститель стоял рядом, точно истукан из цемента, и не замечал, как отъезжают его люди. Внезапно он вскинул кулак. Что-то блеснуло, взлетело вверх, со звоном треснуло стекло входной двери. Барнс повернулся и зашагал прочь вслед за походной печью, она уже тяжело катила прочь — приземистая черная погребальная урна, что тянула за собою длинные развевающиеся ленты плотного черного дыма, полосы быстро тающего траурного крепа.
Я сидел и слушал.
В дальних комнатах, залитых мягким зеленым светом, точно лесная чаща, так славно, по-осеннему шуршат листы, пронесется еле слышный вздох, мелькнет еле уловимая усмешка, слабое движение руки, блеснет кольцо, понимающе, по-беличьи зорко глянет чей-то глаз. Меж наполовину опустевших полок пройдет запоздалый путник. В невозмутимой фарфоровой белизне туалетной комнаты потекут воды к далекому тихому морю. Мои люди, мои друзья один за другим уходят из прохладных мраморных стен, от зеленых прогалин, в ночь — и эта ночь много лучше, чем мы могли надеяться.
В девять я вышел из библиотеки и подобрал брошенный ключ. Со мною вышел последний читатель, старый человек; пока я запирал дверь, он глубоко вдохнул вечернюю свежесть, посмотрел на город, на почерневшую пятнами от погасших искр лужайку и спросил:
9
Из речи Линкольна в Геттисберге 19 ноября 1863 года: “Восемьдесят семь лет тому назад наши отцы основали на этом континенте новое государство, рожденное свободным и опирающимся на убеждение, что все люди созданы равными…”.