Корховой мгновение молчал.
– Я? - спросил он потом.
– Ага, - просто ответил Алдошин.
– В космос?
– В космос.
– Может, еще и на Луну?
– Может, и на Луну.
Корховой опять помолчал. Назойливое журчание прихворнувшего бачка в одной кабинок стало вдруг очень громким, почти оглушительным.
– Был такой старый анекдот, - хрипловато сказал Корховой. - “Водку? В жару? Стаканами? НАЛИВАЙ!!!”
Алдошин усмехнулся.
– Надо полагать, вы таким образом согласились? - спросил он.
– А мои друзья? - вспомнил Корховой.
– А вы без них никак?
– Ну… Не слишком-то этично с моей стороны будет…
– Хорошо. Обсудим. А сейчас… Я старый человек и вынужден прервать разговор. Как я буду завершать столь торжественное мероприятие в мокрых брюках? Подумайте, посоветуйтесь с коллегами… Адью!
Он торопливо нырнул в одну из кабинок и закрыл за собой дверцу.
– Спасибо! - запоздало и потому особенно нелепо крикнул ему вслед Корховой. В ответ в тишине лишь звуки журчания раздвоились.
“Я червь, я Бог, - думал Корховой, медленно возвращаясь по короткому коридору в кафе. - Или как там у Державина? Неважно. Зачем слова, когда тут все без слов… Трудно придумать более хлесткий символ. Луна и нужник… Честь, дружба - и простатит… Ох, и ведь все, что мы делаем, все, что переживаем, все наши выдумки одной ногой на небе, другой - в выгребной яме, и никуда от этого не деться…”
В автобусе Наташка оказалась на одном сиденье с Журанковым. Все ж таки разговорила она конфузливого физика: он уже не слушал молча, не улыбался ей в ответ неярко и почти пугливо, а что-то негромко, задушевно рассказывал, а она только кивала, глядя на него неотрывно, как на икону, - умеют они, женщины-то, когда хотят… Даром что глаза раскосые - как по плошке сейчас. Когда на тебя такие глаза неотрывно и благоговейно смотрят, это… Блин!! А когда не на тебя?!
Было около двух часов ночи, когда Корховой вошел в свой номер.
Под черепом чуть дымились, дотлевая, выпитые граммы. Корховой прошелся взад-вперед, подошел к окну. Ночь. Среднеазиатская степная ночь. Ночь на космодроме. Первая ночь там, где мечтал побывать с детства. И, может, последняя. А в мыслях одна мужичья хрень. Вот ведь ерунда какая.
Космос.
Луна, Луна… Цветы, цветы…
Корховой вышел в коридор, шагая быстро и решительно, точно опытный врач, которого ждет не дождется болящий, дошел до Наташкиного номера. Постоял, прислушиваясь. Стыдно было невероятно, и гвоздило шкурное, трусливое: а ну как кто из соседей выйдет - а я тут торчу с протянутым к замочной скважине ухом… Он постучал - сначала легонько, потом посильней. Он уже понимал, что никого там нет за дверью, что Наташка к себе не вернулась, но стучал и стучал.
Потом ему в голову пришла новая мысль. Легко шагая и что-то бодренько насвистывая, он спустился вниз, подошел к клюющему носом портье.
– Добрый вечер, - вполголоса сказал он на пробу.
Портье коротко, крупно сотрясся и уставился на него - в первый миг бессмысленно, ничего не понимая, но уже через мгновение вспомнив, кто он, где и зачем.
– Добрый вечер.
Корховой показал ему аккредитационный бэйджик и просительно проговорил:
– Не подскажете, в каком номере заселился Журанков Константин Михайлович? Мы договорились об интервью, но, когда из автобуса выходили, потерялись как-то…
– Поздновато для интервью, товарищ, - проговорил портье.
Корховой улыбнулся.
– Любви все возрасты покорны, а работе - все часы суток, - примирительно сказал он.
Портье повел глазами по своим кондуитам, прячущимся под стойкой. Корховому казалось, он никогда не ответит. Но портье все же ответил. Корховой благодарно ему кивнул и пошел наверх.
Теперь он, не дыша, некоторое время стоял у двери Журанкова. Ему было уже все равно, увидят его или нет. Сквозь хлипкую, как папиросная бумага, советскую дверь отчетливо слышно было, как негромко, мягко толкует о чем-то Журанков и время от времени коротко, удивительным своим голосом, от которого у Корхового все холодело внутри, отвечает ему Наташка. Конкретной трухи слов не разобрать, конечно; жили только сами голоса - вились один вокруг другого, вступали в отношения. Беседуют. Нет, вроде просто беседуют. Зацепились.
Ей-то бы я прямо сейчас сказал про предложение Алдошина. Чтобы услышала от меня, а не от кого-то чужого. Но ей не до меня.
Насколько далеко она может пойти, чтобы выкачать из этого загадочного Журанкова все, что ей надо?
А, собственно, что ей от него надо?
Господи, какая чушь лезет в голову. Чушь и гадость. Стыдуха просто, срамотища. Кругом - сказка, а я - чем занимаюсь, спрашивается?
Почему я никогда не слышал даже эту фамилию? Журанков… А она вот слышала.
“Кто это там такой красивый?..”
Черт ее знает - влюбится еще в этого… Сердце красавицы склонно к измене. И вообще. Это у кого душа очень устала или, наоборот, не проснулась, от тех - да, от тех можно ожидать супружеской и всякой подобной верности. А у кого творческий потенциал бушует… Где потенциал - там и чувства пляшут, как море в шторм, непредсказуемо. Туда, сюда. Щупают мир. Потому что понять и осмыслить можно только то, чем очарован. За что переживаешь, как за себя; порой даже больше, чем за себя. А чувствам вслед - иногда ахнуть не успеваешь, что я, не знаю, что ли, - и мясо подтягивается. Поди-ка попробуй рявкнуть на него, совестью или там юриспруденцией поставить мясу предел - тут и чувства протухать начнут, из всего своего клокочущего разнообразия оставляя тебе лишь скуку и серую тюремную тесноту; и все бы ничего, но от этого творческая твоя способность куда-то загадочно испаряется, и однажды встаешь утром такой честный-честный, и совесть такая чистая-чистая, и обнаруживаешь, что не можешь выжать ни строки и в голове - ни единой новой мысли… И ничего не хочется.
Луна - и сортир.
Спокойной ночи, дорогой товарищ, сказал себе Корховой.
Я, брат, Родину люблю
Отчим достал.
Насчет равенства наций тереть - любимая ботва. Но при этом конкретно наши все корыстолюбцы и жестокие преступники, а ихние все бескорыстные правдоискатели и беззащитные гуманисты. Кто за русских - тот красно-коричневый реваншист, кто против - тот восстанавливает справедливость, поруганную тоталитаризмом и террором. Русского на работу не взяли - правильно, тупой. Черного не взяли - фашизм. Наших в какой-нибудь бывшей братской республике порезали - ах-ах, людей, конечно, жаль, но вообще-то несчастных бандитов вполне можно понять, мы перед ними пять веков виноваты и не каемся, носы задираем, не признаем в них равных себе и норовим в колонию превратить. У нас кого-нибудь из гастарбайтеров порезали - о звери, о эсэсовцы! Нашим кричат: “Чемодан-вокзал-Россия!” - и вышвыривают из домов - правильно, у нас есть собственная страна, а если мы не хотим на Родину, значит, во-первых, она уродская, и мы сами это чуем, а во-вторых, если уж тебе лучше в чужой стране, так забудь о том, что ты русский, становись, как те. У нас кого-то из нелегалов депортировали назад - какая жестокость, какое надругательство над правами человека, он виноват лишь в том, что хотел жить там, где ему хочется, и так, как ему хочется!
Ну чисто больной на всю голову.
И, главное, в нашей же стране за это в бабках просто купается. Во всяком случае - сравнительно. У пацанов из класса родители, если кто на заводе или в институте каком - так ведь заплата на заплате, чирики считают.
Года три назад, может, даже два - трудно сказать, когда глаза начали открываться, - Вовка этого еще не понимал. В детстве все воспринимается как единственно нормальное. Только чувствовал, что скучно. И мама стала какая-то скучная. Раньше - он помнил смутно и с каждым годом, жаль, все смутнее - они с батькой по вечерам болтали о том о сем, обо всем; смеялись, стихи даже читали, Вовке особенно нравилось про бегуна… теперь уж и не вспомнить ни слова - типа про бегуна, и все. Сейчас она с отчимом если и разговаривает, то как-то все время по делу. Что купить, куда поехать, с кем встретиться… Повестка дня, а не разговор. Бюджет в третьем чтении.