Тогда что?
Корховой и не заметил, как задремал, - и проснулся, как от толчка. Голова болела почти невыносимо, ее будто тупым колом пытались продавить, но ответ был перед ним, как на ладони.
Вот еще один из самых мощных инстинктов - стремление к расширению зоны обитания.
Конечно, испанцы вполне увлеченно гнали свои каравеллы через океан - ведь из-под синего горизонта им маячили жирные желтые отсветы золота. И североамериканцы настырно, как древоточцы, перли на волах через прерии Дикого Запада, волокли на мускулистых плечах свой фронтир дальше и дальше, неутомимо отстреливая то индейцев, то друг друга… Но кто сравнится с теми, кто, повторяя пусть и придуманный ими самими путь Андрея Первозванного, презрев холода и неудобье, вернее, не презрев даже, а благодаря за них Бога, потому что так, в холоде и неудобье - чище, честнее, святее, - порхнул из блаженного, хлебного черноземья в ледовитые беломорские пустыни? А потом за считанные десятилетия нагулял себе всю Сибирь от Урала до Тихого океана?
А потом - Аляска, а потом - открытие Антарктиды, чего, несмотря на все усилия, не смог даже действительно великий Кук… А потом - ни с чем не сравнимое ликование из-за Гагарина… Можно, конечно, отнести его на счет гордости за державу и социализм - но это же поверхностная пена, елочная игрушка, кумачовая лампочка… А на самой-то верхотуре елки - мы мир раздвинули, вот от чего восторг. Раздвинули мир, и опять-таки туда, где вроде бы и жить нельзя. Где ничего не надо отнимать у других, не надо никого сгонять или истреблять, не надо ни с кем сутяжничать, где, кроме нас, никого нет, и если бы мы не поднатужились, то и не было б…
А что насчет традиции?
Да проще простого!
Пусть европейцев в Откровении Иоанна Богослова приворожило не что-нибудь, а число зверя, пусть они вокруг него целую мифологию наплели, не помня из текста почти ничего иного… Пусть. Они и вообще свихнулись на звере, их на этом их дьяволе исстари переклинило, они в свое время и женщин своих красивых чуть не всех на кострах пожгли, потому что те - ведьмы и с Сатаной трахаются. У европейцев свои тараканы.
А нам в том великом тексте ближе и родней всех остальных его хитроумий и фантасмагорий одно… Одно-единственное, наше, только наше.
И увидел я новое небо и новую землю, ибо прежнее небо и прежняя земля миновали… И я, Иоанн, увидел святый город Иерусалим, новый, сходящий от Бога с неба, приготовленный как невеста, украшенная для мужа своего. И отрет Бог всякую слезу с очей, и смерти не будет уже; ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет, ибо прежнее прошло. И сказал Сидящий на престоле: се, творю все новое.
Новое небо и новая земля.
Вот что на самом-то деле получается у нас лучше всего.
Если, конечно, не мешают.
Вот что за маяк светит нам спокон веку. Вот что за жажда ведет по свету и дарит топливо мыслям и мышцам. Дает корень всему, от литературы до космонавтики, не говоря уж о попытках реформ… Даже из потайной, подноготной глубины маразма, с каким в советское время любой очередной генсек начинал мешать с дерьмом предыдущего, выставляя гениальным уже себя, и то мерцало доведенное высшим партийным образованием до состояния грубой карикатуры это же самое, вековечное наше, горнее: се, творю все новое…
Можете смеяться. Можете говорить, что это извращение и оно хуже любой наркомании. А только глупо под предлогом того, будто оно чересчур шумит, уговаривать сердце перестать биться…
Корховой сам не заметил, как опять уснул - на сей раз сладко-сладко, точно отработавший дневную норму землекоп. И ему даже не закрадывалось в голову: то, что на больничном окне нет занавесок, может оказаться для его хрупкой елки куда значимей, чем даже случайная встреча с Шигабутдиновым.
Опять пролилась
– Вы стульчики-то возьмите, - сказал сосед справа. Днем живот у него и не думал урчать. - Присядьте, в ногах правды нету…
– Точно, - согласился Корховой едва слышно. - Вы ж не на пять минут, я надеюсь? У меня, ребята, нынче душевная травма…
Фомичев, взявшийся было за стоявший у окошка стул, обернулся.
– Ну, ты даешь, - сказал он. - Тебе черепно-мозговой мало, да? Тебе еще и душевную подавай?
Корховой улыбнулся и стрельнул взглядом Наташке в лицо: мол, ну посмейся же, посмейся, все не так плохо… Фомичев придвинул стул для нее, потом отправился за следующим - для себя. Наташка села и сразу положила ладонь на лежащую поверх одеяла руку Корхового.
– Нет, правда. Не спалось, лежу, мыслю… И придумал русскую национальную идею. А потом заснул. И теперь вспомнить не могу!
– Безумец, вспомни! - грозно пророкотал Фомичев, тоже наконец присаживаясь. - Один человек на всю страну знал, какая у страны идея, да и тот забыл!
– Степушка, - жалобно проговорила Наташка, - ну перестань ты балагурить…
– Натаха, а что ж мне, - удивился Корховой, - плакать, что ли? Я еще в своем уме. Я радуюсь. Жив остался! Понимаешь? Это отнюдь не предполагалось сценарием!
– А ты полагаешь, - цепко спросил Фомичев, - был сценарий?
Наташка молчала и только знай себе поглаживала руку Корхового. Уже обеими ладонями.
– Странная история, ребята… - сказал Корховой совсем тихо. - Ментам я сказал, что плохо все помню, мысли, мол, путаются, и просил подождать со снятием показаний… А на самом деле я просто не знаю, как им втолковать. Иногда мне кажется, что у меня и впрямь шарики за ролики заехали и я больше выдумываю, чем вспоминаю…
– Начало интригующее, - кивнул Фомичев. - Считай, ты нас загрунтовал.
– Там какая-то сложная подлянка… Подстава. Парень, который его застрелил… совсем мальчишка, пацан, он еще телефоном меня потом приложил… Он и понятия не имел, что они идут убивать. С ним был второй, повзрослей… Гнида. Он так ловко пацана за руку с пистолетом взял… Парень даже не понял, что произошло. До самого конца был уверен, что это случайность. А это была не случайность. Тот, второй, пришел убить Шигабутдинова, причем непременно - рукой мальчишки. Пистолет нашли?
– Да, - боясь пропустить хоть слово, односложно ответил Фомичев.
– Ну вот… А ведь они вполне могли его забрать, я уже отключился… Пистолет нужно было оставить, чтобы на нем нашли отпечатки. Ребята, тут капитальный материал для журналистского расследования. Но я в ближайшее время вряд ли потяну… Так что дарю.
– Когда теперь менты придут? - спросил Фомичев.
– Не знаю… Завтра, наверное.
– Завтра ты им расскажешь? - спросил Фомичев.
– Вы бы поспрошали стороной, - сказал Корховой, - есть пальчики пацана у ментов в картотеке, или он начинающий. И если начинающий, если пальчиков нет… Куда и зачем его втягивали так круто - вот вопрос…
– Ментам тут карты в руки, - решительно сказал Фомичев. - Не мудри, Степа. А то не ровен час - перемудришь. Рассказывай им все скорее.
Корховой помолчал. Потом перевел взгляд на Наташку.
– Глупо, - проговорил он, глядя ей в глаза. - Я его минуту видел, ну, от силы две - не помню, сколько мы с тем вторым друг дружку валтузили, да и не в минутах дело… Ему с самого начала противно было Шигабутдинову говорить всякую чушь. Он говорил, как робот: обязан сказать, вот и говорил. Без этой их фашистской истерики, понимаете… Такую идейную речь толкал - а себе под нос, с отвращением: бу-бу-бу… А потом за какую-то минуту он успел и изумиться тому, что его руками сотворили, и посочувствовал, дурачок, своему напарнику, потому что был уверен: тот случайно человека завалил и теперь будет угрызаться… и мне впердолил уже совершенно искренне, от души, потому что товарища выручал… Он мне понравился, ребята. Я бы такого сына хотел.
И Наташка жгуче покраснела.
Она дала себе волю, только когда они с Фомичевым уже вышли из больницы на улицу, да и то коротко. Шагала стремительно, целеустремленно - железная деловая женщина - и вдруг остановилась, будто разом ослепла. Глухо, из глубины застонала, как если бы кто-то ей нож вогнал под ребро, затрясла головой, и из глаз хлынули так долго не получавшие вольную слезы.
И тут же потянулась за платком, враз утихнув. Спрятала лицо в платок, шмыгнула оттуда носом пару раз… Фомичев даже не успел вовремя отреагировать и, собственно, когда он затянул свое утешительное: “Наташенька, да что ты, да не надо…” - она уже взяла себя в руки.