– Спасибо, Ленька.
Фомичев сделал страшную морду, высунул язык и мерзким голосом ответил:
– Бе-е-е!
– Да ладно тебе… - отозвался Корховой. - Я и так сквозь землю провалиться готов.
Помолчал. Потом добавил задумчиво:
– А вот он - не готов…
Поразмыслил еще. И вдруг спросил:
– А ты его хорошо знаешь?
– Нет, - ответил Фомичев. - Шапочно. Он очень ангажирован, ты ж понимаешь. В своем мирке варится. И чего это на сей раз западники его командируют? Странно… Никогда он к космической проблематике касательства не имел - все больше про зверства русских в Чечне да гонения на бедных миллиардеров…
Некоторое время они молчали. Похмелье медленно укладывалось на покой. Мутное, истеричное возбуждение, простая производная химического восторга крови (“Пьянка - это маленькая смерть…” - “Жив! Жив! Опять жив!”), сменялось усталой апатией и вселенской грустью.
Слепящее солнце ломилось в окно, больно попирая светом еще полные хмеля глазные яблоки. “Как в домашних условиях обнаружить давление фотонов? - подумал Корховой. - Вот, пожалуйста… Легко”.
Прообраз, можно сказать, межзвездного двигателя…
– Я вот думаю, - сказал Корховой негромко, - мы тут бухаем, скандалим… Роемся в дерьме друг у друга и только и знаем, что пытаемся выяснить, чье дерьмо дерьмовее. А скоро поедем туда, где к звездам летают…
– Думаешь, они там не бухают и не скандалят? - с тихой тоской спросил Фомичев.
Корховой пожал плечами.
– Бухают и скандалят, наверное. Люди же… Но там, по-моему, это не главное. На периферии главного. Когда такое дело рядом, все это должно казаться очень мелким… Стыдным. А у нас, мне иногда кажется, кроме этого, ничего нет.
– Да вы романтик, мессир, - сказал Фомичев. - Успокойся: до звезд им так же далеко, как и нам. Нуль-транспортировку еще не выдумали и вряд ли выдумают. Да и с фотонными параболоидами в стране напряженка. На повестке лишь все тот же бензиновый черт, только очень большой, очень длинный и неимоверно дорогой. Камера сгорания, карбюратор, искра… зажигание барахлит, гептил потек, окислитель то ли не подвезли, то ли пропили…
Корховой потер лоб.
– Наверное, без пива все же не обойтись, - глядя на него, с намеком предположил Фомичев.
Корховой помедлил, потом решительно сказал:
– Ну, нет. Надо перед Наташкой извиниться. Типа цветов накуплю.
– Ну, ты пропал, - сказал Фомичев.
Почка, почка, огуречик - был да вышел человечек
Несмотря на относительно ранний час, дядя Афанасий уже затарился в ближайшей аптеке пузырьками то ли боярышника, то ли пустырника - и теперь кайфовал на лавочке, что твой султан в гареме. Безмятежно вытянув ноги в познавших всю скверну мира штанах, он прихлебывал из горлышка живительную брынцаловку и подставлял костлявое, в седой щетине лицо майскому солнцу, фосфорически пылавшему сквозь ослепительно белые перья облаков.
Афанасий жил через площадку.
Не самый плохой сосед. На третьем этаже года два назад вообще притон завелся - безумные подростки с глазами зомби то и дело курили на площадке, квохча и мыча оживленно на каком-то языке приматов. На лестнице то и дело скрипели под ногой использованные шприцы, кусты под окнами периодически обрастали восковой спелости презервативами. Все всё знали. Никто ничего не делал. Шприцы и шприцы… При чем тут милиция, это же рост благосостояния!
А вот у Афанасия хватало только на боярышник да пустырник.
Журанкову несколько раз повезло увидеть, как это происходит. Чернея из щетины жутким провалом доброй утренней улыбки, Афанасий, когда-то - механик золотые руки, подходил к окошечку и молча смотрел снизу вверх на аптекаршу. Если была очередь, он смиренно отстаивал ее всю, никогда никого не задирая и тактично стараясь ни на кого не дышать. Когда подходил его черед, аптекарша сама спрашивала: “Как всегда?” - “Как всегда, милая, как всегда”, - шамкал Афанасий и начинал, подслеповато щурясь, кривым пальцем гонять мелочь по коричневой морщинистой ладони.
И тут ему наступало “щастье”.
Он нетвердыми движениями рассовывал по карманам тупо постукивающую боками стеклянную снедь, несколько раз прожевывал морщинами улыбку и с легким поклоном, как лорд, удалялся. Юным приматам с третьего и не снились такие манеры.
Конфуций, в миллионный раз подумал Журанков, не зря в свое время говаривал: “В стране, идущей путем справедливости, стыдно быть бедным и убогим; в стране, идущей путем несправедливости, стыдно быть богатым и преуспевающим”. Великая книга “Лунь юй”. Для ракетостроения или, скажем, квантовой механики бесполезна, но по жизни ее надо бы наизусть знать всем.
Впрочем, поди объясни теперь хоть кому-нибудь, что такое - стыд.
– Здорово, дядя Афанасий.
Сосед молча отсалютовал Журанкову вздернутой вверх рукой и вновь ушел в себя.
А Журанков пошел к себе. После развода он оставил городские апартаменты бывшей жене (та их скоро продала, откочевывав в столицу к новому) и перебрался в родительскую живопырку в Пушкине. В том Пушкине, где лицей.
И где жил когда-то и где страшно и одиноко умер Александр Беляев; нынче, конечно, любую его книжку в здравом уме и пролистать нельзя, хотя бы чтоб не глумиться взрослым умом над собственным же детским восторгом - но было время, классе то ли в третьем, то ли даже во втором, когда Журанков читал “Звезду КЭЦ” по кругу: закончит и опять сначала, закончит и опять… Что с того, что он уже и в том возрасте многое понимал и дико смеялся вслух, например, всякий раз, когда доходил до описания садящейся на горное озеро ракеты: “Длина ее намного превышала длину самого большого паровоза, и весила она, наверное, не меньше…” Что с того? Смех не мешает любить, даже наоборот, если только он не исполнен презрения.
А презирать Журанков так и не научился. Никого не умел презирать. Даже когда ему очень хотелось.
Улицкая недавно гениально дала формулу любви: когда достоинства восхищают, а недостатки умиляют. Правда, у нее говорилось о любви супругов, но то же самое верно и для любой иной. И Журанков до сих пор время от времени совершал паломничества к мемориальной доске на доме несчастного человека, наделенного в свое время огромным даром мечтать и обделенного даром подбирать своим мечтам достойные образы… Мимо кафе “Льдинка”, где они с Катей впервые попробовали так называемый шартрез, зеленый, пахнущий гороховым супом, советского еще разлива; мимо кинотеатра “Авангард”, в котором они столько фильмов пересмотрели, от “Верной Руки - Друга Индейцев” до “Зеркала”… И во внутренний дворик.
Теперь Журанкову казалось, что все связанное с бывшей женой осталось там же, где и “Звезда КЭЦ”. Далеко в детстве. И сама Катька стала сродни “Звезде КЭЦ” - встречаться нельзя, нет уже места в нынешней жизни всему, что так будоражило и вдохновляло, но в памяти - только восхищение и умиление. Ничего кроме.
Ему до сих пор ее не хватало.
Ему до сих пор хотелось сделать ей что-нибудь хорошее.
Ах, да что там. Ну, разлюбила. Любила и разлюбила, бывает. Дело житейское. Любовь - такая странная штука, что, если человек кого-то разлюбил, нельзя считать его по этой причине хуже, чем он прежде казался. Может, даже наоборот. Разлюбить и уйти, не оглядываясь, куда честнее, чем разлюбить и все равно волочь на горбу постылый, убийственный для души - да и для тела! - совместный, но вчуже быт.
Не хотелось думать о том, что ее честность как-то уж очень совпала по времени с крахом его работы, со стремительным обнищанием… Нельзя так думать о женщине, о которой всю юность мечтал, с которой потом прожил годы и годы… Нельзя. Совпало и совпало, мало ли в жизни совпадений.
А кроме того, потребность в материальном достатке тоже дело житейское. Никакого криминала.
Грех сказать, но по сыну он так не скучал. В последнее время уже, пожалуй, совсем не скучал. Почти. Может, дело в том, что слишком уж маленьким тот был, когда все кончилось. Не успел стать ни единомышленником, ни собеседником, ни даже кандидатом в собеседники. Конечно, Журанков учил его ходить на лыжах - дошло даже до совместных семенящих пробежек по таинственным глубинам Александровского парка, и в шахматы учил играть, и ночей не спал, сам не свой от тревоги, то и дело меряя Вовке температуру проверенным поколениями способом - прижимаясь щекою или губами ко лбу спящего дитяти… И уж совсем на заре эпохи с прибаутками ворочал утюгом - гладил пеленки… Да что говорить, запах младенца навсегда стал для него символом домашнего уюта. Долго еще парочки, гуляющие без коляски, всего лишь вдвоем, казались ему впустую транжирящими драгоценное время бездельниками, некомплектными и неполноценными.