…Слепухин попытался еще раз обосноваться на своем месте в своем городе и без прелюдий всяких втиснул себя за укромный столик в голубом зале ресторана. Он старался не вдыхать забытые ароматы роскошной пищи, прищуривался от слепящих брызг хрусталя, чуть прикасался ладонью к хрумкой белизне скатерти. Изысканным легким наклоном головы он поощрял верткого официанта к изгибистому бегу, добавляющему каждый раз еще что-то на столе, куда взгляду не позволялось еще утыкаться, так как еще не время, еще надо равнодушно поглядывать по сторонам, попыхивать сигареткой. Наконец-то пришла и она, мыкнула что-то, извиняясь за опоздание, мыкнула вторично уже официанту, ловко пододвинувшему стул, и огоньку, вовремя появившемуся из пальца официанта перед ее сигаретой, тоже мыкнула. Зашипели, вмещая шампанское, бокалы, и шныревка в сорочьем фраке умотала. Слепухин поднял свой бокал и, дотрагиваясь им до бокала подруги, позванивая, подавился чуть не вырвавшимся «Дернем!», булькнул, заталкивая звуки обратно… Затравленно оглянулся: обшмыганная табличка «Не курить!» на липкой стене, ровный базар за соседним столиком с монотонным выкриком: «Ты за свои слова отвечаешь? Нет, отвечаешь?» Он воровато курнул из умостившейся в кулачке папироски… удивленные глаза в морщинах напротив, засаленные прядки светлых волос, неровно намалеванные губы, мутный стакан в руке, вилка с погнутыми зубьями — в другой… за низким окном серые ноги постоянно оскальзывались на узком тротуаре…
Вся будущая жизнь утыкалась в зашарпанные пятиэтажки, гололедные тротуары, и где-то на этих обочинах постоянно маячили плотно упакованные ремнями в черные тулупы менты, и, значит, приходилось срываться от них по выворачивающимся из-под ног льдистым дорожкам.
Он так яростно бился здесь уже почти полсрока за эту будущую свою жизнь, так крепко взнуздал себя, не позволяя опуститься, не допуская размазаться покорной овцой, не давая жадному брюху сожрать единственное свое достояние — уважение к себе. И таких сил требовала эта нежизнь, эта преджизнь на одно только — не распластаться безропотной вонючкой, — таких сил, такой ловкости и такого умения, что все остальные умения незаметно растерялись за ненадобностью.
Вот здесь они, псы, и подловили его, вот на этом и сковырнули.
Мир, наполненный ранее неисчислимыми возможностями, каждая из которых могла стать твоей единственно только по твоему желанию (протянуть руку, захотеть, откупорить любую, как пивную бутылку), этот мир скукожился нынче до выбора из одинаково серых вариантов с одинаковыми обледенелыми дорожками среди грязных домов и маячащими на обочине ментами.
Вот в чем неистребимая мета зоны: и для истоптанных в безропотную мякину, и для огрызливо ощетенившихся, и для вонючих козлов, и даже для опогоненных псов единственно возможная жизнь отныне и навсегда — жизнь зоны. Так она и перелепливает, перемалывает всех в себя, и теперь уже все они способны будут только воссоздавать эту жизнь — заразные ошметки, блукающие среди серых домов. Их речь, понятия, чувства и желания — это речь, понятия и желания зоны. Но прежде всего — оскопленная речь, слова, из которых только зоновские понятия и вылепишь.
Правда и в той, вольной жизни похожим образом оскопляли и лишали языка всеми своими единениями, празднествами, лозунгами и, значит, тоже лишали какой-то иной, нормальной жизни. Однако ту силу не сравнять с этой: та змеилась удавкой именно у твоего горла, а хлесталась красными полотнищами поодаль для всех сразу, та не требовала именно твоего хрипящего согласия с собой.
Слепухин чуточку полюбовался собой — вот ведь удалось ему разгадать, как зона метит свое поголовье, — и в любовании этом наметилась прочная опора в неудержимом обвале, и теперь только ухватиться за нее; вот даже Долото — до всего ушлый, а и здесь не уберегся — тот же язык, та же мета, а значит, не уловил страшный закон, значит, зря все его колготение. Главное ведь допереть, с чем надо бороться, чему сопротивляться, и вот он — понял, и теперь посмотрим… повоюем еще…