Сам мирза Улугбек любил отдохнуть здесь в тени. Он ложился на кошму и прихлебывал чай или резал огромный арбуз, который чайханщик охлаждал прямо в арыке. И вдруг смолкала беседа на ковровых настилах, остывал неразлитый чай, а люди смущенно шептались, пытаясь не глядеть на мирзу, стараясь вести себя как ни в чем не бывало. Улугбек это видел. Но не мог понять, почему люди так резко преображались. Мирза угощал учеников и шутил над пузом Али, что с каждым годом толстело все больше. И смеялась с ним вся чайхана, но… чуточку громче и чуточку дольше, чем обычно. Улугбек это чувствовал. Он покидал чайхану озабоченный, разочарованный, с тайной какой-то тоскою.
Но всякий раз, проезжая мимо древнего карагача, он все же придерживал коня, чтобы перекинуться словом с Али, а то и зайти к нему в гости. Может, надеялся правитель, что все будет иначе, чем всегда, или просто старался не помнить о чувстве недоумения, даже обиды, которое уносил из чайханы.
— Надо пометить в «Зидже», государь, что таблицами можно будет пользоваться и через сотни лет, — сказал вдруг Али-Кушчи, размышлявший весь путь о чем-то своем, поглощенный упорной мыслью.
— Да, — сказал Улугбек, сразу поняв, о чем думал его сокольничий. — «Мы относим места звезд, помещенных в нашем каталоге, к началу 841 года Хиджры, но можно когда угодно найти место каждой из них, считая, что они передвигаются вперед на один градус в 70 солнечных лет»[49].
Али, как всегда, поджидал у дороги. Кланяясь и сопя от натуги, зазывал он в свою чайхану. Но сегодня властитель проскакал мимо, только клубы удушливой пыли тонкой пудрой легли на одежду Али. Амир потому и амир, что, если угодно ему, он может попросту не заметить любого из подданных. Мимо проехал властитель. Не придержал коня, не одарил мимолетным взглядом. Если бы даже чайханщик распростерся на дороге, и тогда бы его не заметил мирза. Железные подковы благородного коня ударили бы по телу распростертого раба… Но и это было бы, как надо. Так и должно вести себя тем, над которыми только аллах.
Улугбек видел Али, освещенного красной полоской из окна чайханы. Видел он, как огромный, сопящий чайханщик пригибался к земле и махал руками, словно перевернутая на спину черепаха. И странная мысль вдруг пришла ему в голову. Он подумал, что та чайхана переживет и Али, и его, Улугбека, и, наверное, даже далеких потомков его. Время разрушит обсерваторию, пески занесут гордые мраморные дуги секстанта[50], а эта харчевня так и будет стоять у арыка, подновляясь время от времени. Что бы ни случилось с народами и городами, люди будут стремиться всегда к тени дерева и прохладе бегущей воды. Значит, будут стремиться сюда, в чайхану. Разве только арык Абирахмат обмелеет…
И эта мысль почему-то остро кольнула сердце мирзы, глухое обычно к таким исконным человеческим чувствам, как зависть, мелочность и жажда славы. Никому не завидовал Улугбек, был широк душой, не подозрителен, славы хотел, но не загробной, а такой, какая дается при жизни мудрому среди мудрых. И была у него эта слава. В чем же дело? С поворота дороги он видел уже свою башню. Блестела она под луной глянцевитым молочным огнем. Очень прочной казалась, неподвластной превратностям мира, построенной на века.
У ворот обсерватории встретили Улугбека астрологи. Помогли слезть с коня, приняли повод. За оградой заливался соловей, и среди черной зелени благоухали цветы. В раскрытых чашечках переливались капли нектара. Мохнатые бабочки, гудя, носились с цветка на цветок, касаясь на лету лепестков хищными изогнутыми хоботками. После душного дня разгоряченному телу особенно приятна была ночная прохлада и эта почти неожиданная свежесть. В лунном неистовом свете, хотя до полной луны оставалось еще шесть дней, лица людей, и дорога, и цветы за оградой казались белыми.
Улугбек оглядел их всех, все еще находясь во власти той мысли. Он почувствовал вдруг, что стал стар, и эти люди его, которых давно знал и любил, тоже постарели вместе с ним. Тоскливо и смутно стало ему. Недавний подъем, лихорадочное какое-то нетерпение, с которым скакал он сюда, сменились усталостью и разочарованием. И еще охватила его щемящая жалость ко всем этим людям и — в этом он не хотел сознаваться — к себе. Часто, очень часто во время ночных бдений он ощущал величие и недостижимость той высокой цели, к которой стремился. Теперь он познал и тщету ее. Разве звезды хоть что-то изменили в жизни людей? Гончары шлифуют на своем кругу горшки, а медники выбивают чекан на кувшинах, дехкане терзают кетменями сухую глину, и мираб[51] обходит арыки, проверяя, высоко ли стоит вода. Что им до звезд? Если исчезнет эта обсерватория у подножья холма, разве хоть что-то изменится в повседневной их жизни? Зачем же это сверхчеловеческое напряжение, зачем эти бессонные, до рези в веках, ночи? Неужели только для себя?
Он видел над собой эти звезды среди чужих равнин ребенком в далеких походах Тимура. Звезды Индии, Армении, Афганистана, холодные звезды Отрары, под которыми умер в последнем походе на Китай Тимур. Сколько он помнит себя, желание знать было самым сильным его желанием. Разгадка неведомого всегда была для него самоцелью независимо от того, что проистекало потом. Значит, все, что он сделал, было подчинено одному — снедающей его ненасытной жажде? Выходит, что высокое стремление его мало чем отличалось от Тимуровой жажды завоеваний, от любви отца его Шахруха к редким книгам, от фанатизма накшбендиев или обжорства чайханщика Али. Что же тогда вообще есть жизнь человека на Земле? Или прав бессмертный Омар Хайям:
И вспомнил Улугбек день, когда закончилось строительство его медресе в Самарканде. С желтизной тигрового глаза сравнил поэт оттенок обливных глазурованных плит, которыми облицевали стены и все четыре минарета. Как в зеркале, отражались в них проходящие мимо люди. Синева четырех ребристых куполов затмила синеву весеннего неба, а роспись квадратная портала превзошла даже роспись на Белом дворце, построенном в Шахрисябзе Тимуром.
«О чудо! — восхитился Бабур[52]. — Громада его, подобная горе, твердо стоит, представляя остов, поддерживающий небеса. Величественный фасад его — по высоте двойня небесам. От тяжести его хребет земли приходит в содрогание. Могущественный мастер карнизы высочайшей степени высоты соединил в один образец со сталактитовой работой небесного свода».
Тридцать лет минуло с тех пор… Как один день пролетели они. Куда все это делось, куда ушло безвозвратно? Молодой и стройный стоял тогда он среди мастеров. Каменные блоки, груды битого кирпича, засыпанная щебнем земля. И словно окошки в облачной завесе, сверкали среди сора и щебня густо-синие осколки глазури.
Стараясь не выпачкать праздничные чекмени и богато расшитые халаты, важно неся среди строительной разрухи белые шелковые чалмы, один за другим подходили к нему придворные мудрецы. Всеми владела одна только мысль: кого назначит мирза главным преподавателем своего медресе, кого сделает мударрисом? Но они не смели его спросить, лишь источали потоки лести, до небес превозносили красоту медресе и мудрость строителя. Наконец кто-то не удержался и все же спросил:
— Где-нибудь, пусть даже в дальних странах, сыщется человек, сведущий во всех науках?
— Его-то и сделаю я мударрисом, — лукаво ответил тогда Улугбек. — Я найду этого мудреца, даже если придется обойти полсвета.
— Зачем далеко искать, мирза? — поднялся вдруг человек из-за груды битого кирпича, из тени влажной еще стены, которую рабочие собрались только протереть опилками. Был он грязен и бос, весь закапан известкой, халат его казался рыжим от кирпичной пыли. — Я тот человек, который вам нужен!