— Ладно уж, ладно, будь по-твоему.
Написали они бумагу. Очень сильную. И про турка, и про зайца и про шута с палачом.
…Написали они бумагу…
В тот же день и в почтовый ящик опустили. Без отступления.
Бумаги-то в славнейшей из республик известно как ходят: месяцами и годами — куда нам спешить, живучи в планетарном масштабе? А эта подействовала через день вроде слабительного жостера: так густо была она мудрым сапожником написана.
Под вечер сходил Шишипторов в баньку, попарился с горя, а пришед домой, зажег лампадку перед образом и стал тешить душу чайком с крыжовенным варением. Как вдруг зашипело и запыхтело у ворот, просияли сквозь тьму два золотых глаза и дважды отвратительно рявкнул автомобильный ревун. Затем постучали в дверь и появились два гостя.
Они в крошечной передней сняли свои шубы и вошли в горницу. Первый был в сером широком балахоне, длинный, длиннорукий, длинноногий и весь ломкий. Когда он вставал, то казалось, что это распрямляется и опять складывается деревянный аршин на шарнирах. Другой очень походил на провинциального баритона: толстый, бритый, жирный, с масляными черными глазами, с красными большими губами, с оранжевым галстухом-бантом.
— Прошу, — сказал неуверенно Шишипторов, показывая на стулья. — Чайку, может быть?
— Прошу, — сказал Шишипторов, показывая на стулья. — Чайку, может быть?
— Мы только на минутку, — сказал складной, протирая пропотевшие роговые очки. — Скажите, товарищ буржуй, что это вы за бунт такой делаете? Признаюсь, мы все встревожены.
— Да, помилуйте, да я, — залепетал смущенный Изот Макарыч. — Но, действительно мое положение… И вообще… Вообще, слагаю с себя… не могу-с…
Складной рассердился.
— И ничего вы с себя не сложите. Это вздор. Вы неблагодарны. Вы забыли милость, так великодушно дарованную вам товарищем Кислым. Вы не цените того, что вам, единственному оставшемуся в живых буржую, предоставлено, кроме жизни, высокое и почтенное положение. Говорю вам, открывая наши карты: без вас в положении последнего буржуя, нам негде больше найти места, где мы могли бы издавать крик мести народной. Поймите же ваш долг перед величайшей из революций мира. Или, может быть, вы чем-нибудь недовольны на нас? Прошу высказаться откровенно. Изложите ваши требования, вот, моему товарищу.
— Да я… да мне…
Но тут к нему подсел, вместе со стулом, актер и нежно обнял его за спину.
— Дорогой товарищ буржуй! — начал он сладким густым, попорченным баритоном. — Ну, чего вы хотите? Скажите, вкуснячка, по душе, по совести. Домик попросторнее? Да мы вам, голуба, сейчас любую дачку очистим. Паек лишний требуется? С нашим удовольствием, дорогуля, по высшей квалификации. Винца? Пожалуйста, хоть залейтесь, любезняка, императорских погребов! А если, сердцевиночка вы моя, потянуло вас на женский пол, — сделайте милость, хоть церковным окрутим с кем угодно, в четверть секунды. У нас, душоночек наш абрикосовый, это без затруднения. Да и к чему подробности! Просто скажите ваше любое, самое фантастическое желание — и мигом! Ну же, нежненочек. Ну!
Смотрел на него изумленный Шишипторов мутными глазами, как бык, ошарашенный ударом по темени. И вдруг, неожиданно для самого себя, промычал:
— Мне бы… елку… на Рождество. Елку… как прежде у генералов…
Актер вскочил.
— Только-то? Мы-то думали, что вы черт знает чего захотите. Елку? Готово! Как в сказке тысяча и одной ночи. Ейн, цвей, дрей — готово! Адью, карамелька моя сладострастная. Адью.
Складной выпрямил постепенно все свои суставы и откланялся. Оба вышли.
Прошло три дня. 24-го декабря вечером, когда уже смеркалось и снег за окном стал сине-фиолетовым, опять раздалось у ворот свирепое блеяние разъяренного автомобиля.
Вошли два приличные юноши, в военной форме, но без оружия и сказали вежливо:
— Пожалуйте.
Шишипторов, молча, пошел за ними. Они отвезли его в местный совдеп и оставили там. Ничего дурного в совдепе Изоту Макарычу не чинили. Там сидели и валялись на скамьях все свои, знакомые, гатчинские. Они, не переставая, курили, плевали на пол и вяло говорили скучную похабщину. На Шишипторова посматривали с какими-то ленивыми, но загадочными улыбочками. Через два часа опять зарычал на улице тот же автомобиль-ревяка. Вошли вежливые юноши и опять сказали: «Пожалуйте». Подъезжая к своему дому, Шишипторов увидел, что сквозь стволы березок, отяжеленных снежными шапками, горят волшебным теплым светом оба его окна. Но он не испытал ни удивления, ни удовольствия. Он вошел в комнату. Посредине ее сверкала огнями прекрасная елка. Вся она была унизана золотым и серебряным убранством, цепями, орехами, дождем. На крайних ветках раскачивались плакаты: «Долой!», «Позор!», «До конца!», «Фронт». А на верхушке были прицеплены сверкающие игрушечные ружья, гильотины и виселицы. Шишипторов остановился с расставленными врозь ногами, с тяжко опущенной головой.
Из-за занавески вышли недавние гости. Складной и актер. Актер только размахнул руками, точно хотел заключить последнего буржуя в свои широкие объятия. Но Изот Макарыч дико попятился назад, вдруг весь засиял широкой идиотской улыбкой и запел пронзительно:
— Гуляля, труляля, пе-ту-ха!
— Вкуснечка! Что с вами?
Последний буржуй бессмысленно хохотал, пуская ртом пузыри.
А. Куприн. Заклятие
Вот какую сказку рассказала мне однажды цыганка Ириша Федорова на рассвете московского утра. Я передаю ее со всей ее первобытностью и неправильностью выражений.
Как-то цыгане были в таборе. Потом влюбился один цыган в цыганочку. И вот, родные не отдавали за него эту цыганочку. Он был от нее верст за триста, и она не знала, что он умер. Но он умер не своей смертью, а отравился, потому что цыгане из того рода, которые любят или умирают.
В старину мертвые ходили без заклинания.
— Что же делали они?
— Ужинали. Приходили в дом и ужинали. Им оставляли пищу — когда хозяева поужинают, то оставляют пищу мертвецам. Они входят, как только «светло» затушат, входят и ужинают.
— Страшно было?
— Конечно, страшно. Потом ничего — привыкли.
И вот этот мертвый цыган однажды приехал к этой цыганочке и говорит:
— Ну, слушай, ты хочешь за меня замуж идти?
Она говорит:
— Хочу.
— Но ведь я мертвый уже!..
— Неужели ты умер? А отчего ты умер?
— Я отравился, потому что не мог жить без тебя. Я видал красивых невест и богатых невест… Но, если бы ты была одета в мэлалэ (рубище), я тебя так же любил бы…
Потом она собирает свои платья, в узел вяжет, а он ждет. Говорит: «Поскорей». Спешит, чтобы полночь не подошла.
Потом она связала все свое платье в узел, повязала на шею кораллы, села с ним верхом впереди на лошади и уехала. Но раньше она предложила ему: «Миро дрого (мой милый), я тебе приготовила яичницу. Может быть, ты поешь?»
Но он стал, точно собака, на четвереньки, фыркнул, но есть не стал.
Отъехали они четверть дороги, он и говорит: «Ах, как смешно, — мертвый живую провожает».
Она спрашивает: «Что ты говоришь? Мне это страшно».
А он: «Ничего. Это я так себе».
Проехали дальше. Он опять говорит: «Ах, как удивительно, — мертвый живую провожает».
Она говорит: «Почему ты так говоришь? Мне очень страшно!»
Три раза он сказал так, вдруг показывается церковь, и там могильники, калитник (кладбище). Потом приезжают туда. Могила его открыта. Он, мертвяк, говорит: «Полезай туда».
А она вдруг догадалась. Так что не полезла и говорит ему: «Полезай ты. Ты там лучше знаешь в своем помещении, а я буду тебе вещи подавать».
Потом она развязала узел, вынула вещи, все ему кидала, так что выжидала время, когда прокричат петухи. Она кидала, все кидала. Сначала узел развязала и платок бросила. Потом стала платье верхнее снимать, потом юбку. Осталась в одной рубашке. Потом кораллы стала отвязывать: когда отвяжет, опять завяжет, отвяжет и завяжет. Все время повторяет.