Выбрать главу

Второй комиссар, бывший актер, испуганно замахал на него руками:

— Что вы, что вы, батенька! Вы, голубь, этим не шутите. Я женщина нервная. Нет, вкуснячка, нет, такой пакости вы нам, надеюсь, не учините.

— А вот возьму и учиню. Какая моя теперь жизнь? Самая пустяковая. Можно сказать, как у прицельного зайца. Была у нас здесь раньше под Гатчиной большая ружейная охота. Очень много господ из Петербурга наезжало, и с течением времени всю дичь перебили как есть. Остался наконец всего один заяц. Старый, опытный. Фунтов пять в нем, пожалуй, заячьей дроби № 3 засело, а все бегал. Удачливый какой-то был заяц. Так охотники под конец положили уговор: зайца этого не убивать, а стрелять мимо. Для прицела, значит, и для волнения.

Съедутся они, бывало, в воскресенье, разбредутся по кустам и палят целый день в зайца. А он знай себе шмыгает между ними по полю. Так осмелел, подлец, что иной раз сядет против стрелка на задние лапки, а передними мордочку трет. А тот в шагах десяти, патрон за патроном…

— В-вы это к ч-ч-чему же?

— К тому, что и моя жизнь на манер этого зайца выходит. Жаловаться не могу, живу без обиды. Однако трудно мне. Как только революционный день какой, в июле там, или, примерно, в октябре, или опять-таки в день рождения Карла Радека, в именины Стеклова — обязательно к нам в Загвоздку тьма-тьмущая народу. Не только из Петербурга — из Москвы приезжают. Запрудят все улицы. Ни проезду, ни проходу. Круглые сутки толпятся у меня под окнами и орут: «Смерть буржуазии! Да здравствует диктатура пролетариата!» Речи говорят с моего крыльца… Каждый раз все одно и то же… Скучно… А то из револьверов начнут стрелять. Целую ночь палят. Индо голова от трескотни вспухнет. Я, конечно, знаю, что палят мимо, в воздух. Но, однако, в день бракосочетания писателя Ясинского все-таки стекло на чердаке продырявили.

— Ук-кажите нам этого прохвоста. Мы его с-самого проды-ды-дырявим.

— А ну его, дурака… Не стоит. Но, вообще говоря, это буржуйное ремесло мне, товарищи, надоело. Не желаю я больше. Не могу. Не хочу. Примите меня куда-нибудь. Прошу вас покорнейше. Покорнейше вас прошу. Хоть в чрезвычайку, что ли…

— Да ведь, роднуша, какие теперь чрезвычайки? Там, дорогуля, никакой нет работы. Дуют весь день в очко и читают Ната Пинкертона, а упражняются только на деревянных манекенах, чтобы злобность не потерять. Оставайтесь, миловида, оставайтесь у нас по-прежнему в буржуях. Мы ли вас не холим? Мы ли вас не лелеем? Хотите, мы вам домик поуютнее присмотрим? В Стрельне… можно и в красном Питере… Желаете, ангел, — даже и с прислугой можно…

— Нет уж, куда нам, — угрюмо бурчит Рыбкин.

— Авто-то-то-томобиль?

— Не надо.

— Может быть, вы, прелестненочек, пайком недовольны?

— Жаловаться не могу. Провизией доволен. На днях индейку прислали, икры фунт, окорочок, красного вина три бутылки… А все не то… Не играет сердце… Тоскую…

— А что, товарищ, не жениться ли вам? Для распп-ло-ду? А?

— А и взаправду, голуба! Это мысль! Хотите, женим? Не бойтесь, не по-совдеповски — как прежде, по-церковному. Попа вам выпишем из-за границы… настоящего. Дадим ему охранную грамоту туда и обратно… Хотите, жизненочек?.. А? Мигом спроворим. Не успеете оглянуться… Ну, конечно, не без маленькой враждебной демонстрации… По-шутим немного, помитингуем… Ведь не привыкать стать, вкуснячка?..

Рыбкин отвернулся к окну и устало махнул рукой:

— Оставьте… бросьте… Скучно все это… Надоело… Да и вообще, оставили бы вы меня в покое. Ну зачем я вам?

Комиссары, вероятно уже в сотый раз, стали объяснять ему всю важность его службы при перманентной революции. Во-первых, необходим же пролетарским массам живой объект для очередного излияния священного народного гнева. Во-вторых, классовая борьба, в которой обретешь ты право свое… Где же мы найдем этот враждебный класс, если последний буржуй сбежит или сдастся и бороться будет больше не с кем? Что, наконец, скажут о России международные товарищи? Что подумают иностранные корреспонденты? Нет, товарищ Рыбкин, оставайтесь на вашем славном посту. Не губите дела революции… Актер говорил так убедительно, что даже слезы заструились по его жирной, бритой щеке…

Степан Нилыч лениво подпер ладонью голову, покачал ею и вздохнул:

— Ладно уж… Не плачь… Жалко мне тебя. Послужу еще с годик, а там увижу. Ведь это я так только — раскис сегодня немного… Сидел тут один и раздумывал… Вот, думаю, прежде у людей елка была… детишки… свечей много… золото сусальное блестит… бусы качаются… смолой пахнет… И так грустновато мне стало… Ну, ничего… Обойдется…