– Ну что, мерзавец, – процедил пузанок, шевеля змеистыми бровями, – упорствуешь?! Пользуешься, гад, тем, что товарищ Генрих ни бельмеса на местных диалектах не сечет, так?! Думаешь обдурить нас?! А ты знаешь, контра ползучая, отрыжка старого мира, что товарищ Генрих двадцать лет на царских каторгах просидел?!
– Мог бы за двадцать лет-то и подучить немного язык, – вставил Сергей.
Били его вдвоем, били долго. Он больше не рыдал, не просил отпустить. В нем проснулось что-то непонятное, такое, чего прежде не было почти, что приходило иногда, но позже уходило.
А когда они кончили его бить, Сергей с трудом разлепил заплывшие глаза, посмотрел снизу на обоих. И просипел с вызовом:
– Не хреново, небось, сиделось, коль двадцать лет просидел! У вас столько не просидишь.
И опять его били. Методично, умело, неторопливо, но очень больно. Трижды отливали водой. И опять начинали бить. Потом утомились. И изможденный взялся за свое.
– Гдэ винтовка?! – спросил он, будто ничего не было, будто допрос только начинался.
– Да пошел ты на хер, ублюдок вшивый, палач! Ни черта я тебе не скажу, хоть кожу сдирай! – заявил Сергей и в четвертый раз провалился в небытие.
Он уже не чувствовал и не знал, что с ним делали дальше. А было так – два молчаливых китайца хлестали его плетями, думали привести в сознание, но ничего не вышло. Тогда его снова обливали водой. Потом кололи иглами, прижигали ногти спичками. Наконец изможденному надоело тратить время попусту и он приказал покорным и исполнительным китайцам отнести тело в камеру.
Они выполнили приказ.
Перед черной мрачной дверью Сергей опамятовался, уперся руками в косяк. С ним не стали церемониться, прикладами китайцы работали неплохо.
– Точняк, профессионалы, – пролепетал Сергей, падая на замызганный пол. Ему казалось, что он еще продолжает старую беседу с зеленым гадом, с наставничком – видно, дубинка подействовала на его мозги, да и немудрено!
– Главное, душу не вышибли, – успокоил его старичок, – а остальное образуется, спи, Серенька!
Обитатели камеры с любопытством поглядывали на новичка. Но не пытались чего бы то ни было предпринять. Лишь монах с треском выдрал из-под своей рясы большой клок белой материи и принялся обматывать голову Сергею. Тот не сопротивлялся и не помогал. Он был безучастен. И только когда пальцы монаха ненароком причинили ему острейшую боль, заорал вдруг не своим голосом, блажным криком заорал:
– Гдэ винтовка?! Гдэ винтовка-а-а!!!
Один из нищих отполз подальше и впервые за все время подал голос.
– Сбрендил сердешный, – сказал он, – выбили умишко-то!
– Ниче он не сбрендил! Это сам ты сбрендил! – вступился за мученика дед Кулеха. – Вот двину щас по рылу!
– Уж и сказать нельзя, – обиделся нищий и отполз еще дальше, хотя он был втрое больше и жирнее старика-бродяжки.
До Сергея его собственный крик долетел эхом, словно он отразился от сырых тюремных стен и вернулся к хозяину. Точно, сбрендил, подумалось ему, и немудрено! Раны, ушибы, порезы вдруг перестали причинять боль, тело онемело, стало чужим – словно полведра новокаина вкололи. Сергей попробовал пошевелить рукою – та подчинилась, согнулась в локте, потом поднялась. Но он ее не чувствовал, совсем не чувствовал. И это было странным, такого с ним еще не бывало. Видать, пришла такая пора, когда нервные окончания уже не могли передавать болевые ощущения в мозг, а скорее всего сам мозг уже отказывался принимать сигналы, он был пресыщен, забит болью и ужасом до предела. А вместе с болевыми ощущениями он отказывался принимать и все прочие ощущения, свойственные здоровому телу. Ну и пусть!
Сергей привалился спиной к стене, замер. Монах перестал его мучить, ушел под свое окошко. Дед Кулеха тихонько сопел рядом. На улице смеркалось, и оттого в камере становилось все темнее. Сергей сидел и не мог закрыть глаз. Он и рад был бы сейчас провалиться в забытие, отрешиться, да только не мог. Навалилась бессонница – тело спало в онемении и застылости, а мозг бодрствовал, не желал уходить во тьму.