Выбрать главу

– Больно? – спросил я.– Больно и безрадостно. Она ведь уже так хорошо начала жить во мне, эта моя искорка!

И тут я ощутил, точнее – почувствовал – Женину боль. Это не было болью в моем собственном теле – у меня только что-то сжалось в области солнечного сплетения и резко заломило у ключиц. Но эти ощущения сразу же схлынули. Я переживал Женину боль там, где ле­жала моя рука. Вот это теплое, нежное и любимое под моей рукой был Жениной плотью, но это было и едино со мною самим. Моему вооб­ражению одномоментно и во всей немыслимой сложности предстало вдруг явление, называемое нами наша любовь, от ту­манной для меня генетики и биохимии до того гармоничного и утон­ченного мира ощущений и переживаний, который сопровождает вся­кий раз нашу близость. В этой мимолетности для меня в виде бесценной истины предстало то, что до этого я понимал лишь разумом. Что любовь имеет своей целью материнство, озарившее две недели на­зад своим началом Женину душу. А я, равноправный, как и равноот-ветственный партнер этого чуда, я остался холоден из-за недомыслия или душевной черствости... Да-да, никакой мистики, именно мое ма­лодушие и стало причиной выкидыша! Ведь наша любовь – это нечто единое для двоих, живое, органичное! Женя ощутила мою холодность, и что-то в ней неосознаваемо и невольно подчинилось и, уже где-то на биохимическом уровне, в гормональном каком-нибудь ансамбле это отозвалось и отторгло от лона крохотную беззащитную искорку заро­ждающейся жизни.

Острое чувство вины, теперь уже не символической, а действи­тельной и непоправимой, обожгло меня и бросило на колени перед тахтой. Я припал лицом к Жениной груди, но моя рука по-прежнему согревала ее животик в болевой точке. Женя гладила мой затылок, и оба мы горько-горько плакали перед лицом своего нешуточного горя.В сумерках пошел снег. Женя к тому времени уже немного при­шла в себя, и мы отправились на прогулку. Шли неторопливо, молча, дыша свежим от снегопада и морозца воздухом. Женя держалась за мой локоть так доверчиво, будто бы я ни в чем и не был тут виноват. Сердце мое стискивала тревога, и я думал с нежностью: "Пусть только это возникнет в ней снова. Как я буду этому рад теперь! Безмерно я буду это любить и беречь!" От этой мысли снова вернулось ко мне чув­ство полноты бытия. Это чувство прямо-таки захлестывало меня, как волна на большой реке при встречном ветре захлестывает байдарку. Все в жизни казалось ново, остро и опасно в этот вечер... Жизнь, моя собственная, Женина и тех, кого я еще не знал, но хотел поскорее уз­нать, тех, кого должна была породить наша любовь, была поразительно слита с этим летящим в воздухе сне­гом, с этой начинающей уже белеть землей и с этим темным пугающим небом, откуда снег все сыпался и сыпался... "А снег идет, а снег идет, -тихонько запела Женечка. – И все вокруг чего-то ждет. За то, что ты в моей судьбе, спасибо, снег, тебе..."– В следующий раз мы это непременно сбережем, правда, Санеч­ка? – спросила Женя, будто бы прочитав мои мысли.Следующий раз пришел к нам, однако же, нескоро. Во всяком случае, заставил себя ждать и поволноваться.Вслед за первым снегом прочно легла зима. В сосновых борах по обе стороны реки проложены были десятки лыжных путей. Можно было хоть каждый день всю зиму бегать по ним, не повторяясь с мар­шрутом. Но мы предпочитали свой, начинавшийся почти от порога, неторопливо шедший под заборами дачного поселка и ныряющий за­тем в березняк. За березняком начинались два круга – большой и ма­лый. Малый, стартуя у реки, проходил через вековой сосняк, похожий на храмовый зал с колоннами, снова выбегал к заснеженной замерзшей реке и по ее излучине возвращался в исходную точку... Большой уво­дил далеко, на несколько часов. Мы хаживали и в дальние воскресные походы под ярким солнцем, когда верхушки сосен полощутся, чуть покачиваясь, в синеве, а снег сияет голубыми и лиловыми тенями. Но особенно любы нам были вечерние прогулки перед сном по Малому кругу, по речной излучине... Черные силуэты сосен на берегу, иногда в небесной сумеречи красный мигающий огонь самолета над черной по­лоской дальнего леса – любимое мое Подмосковье, ставшее таким родным.И всегда из такой прогулки к дому влекло ожидание любви, жаж­да не только получить, но и отдать нежность друг другу... Часто те­перь Женя шелестела мне в ухо: "Может быть, как раз сейчас все нача­лось, Санечка! Я так тебя сегодня люблю! Хорошо бы началось именно в этот раз. Говорят, что только от большой любви рождаются счаст­ливые дети".А по утрам мы снова уходили в большой мир, каждый в свою ра­боту, где так или иначе проявлялось то, к чему мы были способны, что могли мы отдать этому большому миру в обмен на получаемое от не­го... Женина работа в "толстом" журнале казалась мне загадочной, что называется, была для меня "за семью печатями". Мне льстило про­читывать еще в рукописи кое-что из того, что через полгода потом волновало, казалось, всю страну. Когда же я видел у Жени в работе рукопись, всю исчерканную редакторской правкой, у меня начинало ныть под ложечкой, как прошлым летом в хирургическом отделении нашей больницы. Сам уже оперированный и вставший на ноги, я ино­гда видел, проходя коридором, как из операционной выкатывают вы­сокую тележку с больным... Скальпель хирурга, проходящий в челове­ческом организме где-то по самой границе между жизнью и смертью, в чем-то ведь сродни редакторскому карандашу, который "режет по жи­вому". Я сказал это Жене, и она горьковато улыбнулась:– Точно, Санечка, и режем мы автора, как правило, без анестезии. Если развить твою метафору, то роль издателя у нас сродни акушерст­ву. Редактор – повитуха, не более того. И ужас в том, что мы занима­емся хирургией при родах. Будто бы кто-то, кроме автора, может знать, каким должно быть его произведение. Ребенок рождается, а мы тут же видим в нем пороки и делаем операцию на сердце... Честно при­знаться, за это я недолюбливаю свою профессию.

Между тем собственная моя деятельность в эту зиму перестраива­ла меня самого, как строгий корсет, перетягивающий талию, бывает, деформирует органы. Немалый от меня потребовался героизм, чтобы затянуть себя в "корсет" новой своей должности. Даже в начальную пору опытно-конструкторской разработки по теме "Эллинг", без ма­лого четыре года назад, обуздывая себя очередной рациональной про­граммой после студенческой своей вольницы, не довелось мне до конца прочувствовать диалектику "свободы, являющейся осознанной необ­ходимостью". Каждое утро теперь я просыпался с ознобом от мысли о предстоящей днем борьбе. С начальником цеха. С мастерами участков и производственных линеек. Со своими прямыми подчиненными-технологами. А главное – с самим собой!.. Какой благостной и почти идиллической представала теперь моему воображению недавняя рабо­та в лаборатории Стаднюка, когда можно было часами погружаться в решение очередной чисто технической или даже научной задачи, обре­тая несказанное наслаждение при удачном результате! Здесь же десят­ки, если только не сотни, всевозможных разновидностей брака, бацил­лы и вирусы которых живут в организме цеха, никогда до конца не изгоняемые, трясли лихорадкой, иссушали горячкой, парализовали столбняком то на одном участке, то на другом... И всем этим недугам ты, старший технолог цеха, должен был организовать отпор, помогая организму цеха в выработке стойкого иммунитета.

Еще лет сто назад возникло в Синявине хрустальное производст­во "поставщика двора его Императорского величества" Скопцова. Ре­ка подмывала здесь поросшие сосняком холмы из кварцевого песка. Вдоволь было здесь сырья и для прочных бутылок под шампанское и для тончайшего скопцовского баккара, которое знала в свое время и Европа. Выстроенная тогда фабрика в затейливом стиле испанского замка с башенками, внутренними двориками, с арочными подворот­нями и оконными проемами теперь служила помещением для нашего цеха, что и являлось основной печалью нового старшего технолога, ибо держать вакуумную гигиену и технологическою дисциплину в ис­торических этих стенах было непросто... Вскоре после революции ну­жда в тончайшем хрустале стала куда менее насущной, чем нужда в игнитронах для московского трамвая. Тогда-то и возник на месте скопцовского производства заводик трамвайного подчинения, выпус­кавший ртутные выпрямители. В годы Великой Отечественной войны завод снабжал военно-морской флот тиратронами и газотронами для электроприводов корабельных пушек. В послевоенные годы вокруг "скопцовского замка" выросли новые корпуса важнейшего НИИ, од­ного из тех. которые определили и успех в соревновании с Западом в споре "кто кого запугает", и победы в космосе и многое другое. Но вот беда: культура производства в моем цехе оставалась на уровне игни­тронного заводика 30-х годов!Начальник цеха Матвеев, толстый мужик, похожий на председа­теля колхоза из кинокомедии, уж очень экономен был на телесные и душевные движения. Сначала он с нескрываемой усмешкой наблюдал за суетой своего нового "старшенького". Но когда ценой этой своей "суеты" я вырвал месячный, потом и квартальный план по "Эллингу", Матвеев сильно меня зауважал, но щедрее на движения не сделался... Одна только линейка стаднюковского "Эха-1", размещенная в остек­ленном чистом боксе с наддувом, производила современное впечатле­ние. Для того она и была заведена здесь по воле министра, чтобы раз­растись и вытеснить все убогое старье. Но об этом как-то перестали думать всерьез. Если и говорили, то лишь с иронией, как о "благих на­мерениях, которыми..." и так далее. Во всяком случае, Матвеев с этим не торопился.