Выбрать главу

Схема была срисована, видимо, из американского журнала тон­ким черным фломастером. Все надписи – на английском языке, скорее всего, из опасения утратить при переводе хоть крупицу смысла. Здесь же были нарисованы и формы импульсов тока, небольшая табличка рабочих режимов и конструкция выводных электродов. Обозначения микросхем и транзисторов были американские, я ничего пока не мог сказать об осуществимости стимулятора. Все равно – в душе у меня запело: я-то знал, что не существует на свете такой электронной схемы, которой Серегин и Бубнов не смогли бы дать жизнь! Они переведут все это на русский язык!

– Видите, как все вышло? – вполне серьезно сказал Ивашечкин. – Когда-то вы игнорировали мое предложение о содружестве наших на­ук. Ссориться с медициной, Саша, все равно, что Хоттабыча на "хрен" послать. Ради Евгении Максимовны я вас прощаю. Ладно, ладно. Все шутки!

Я покраснел от смущения. И с горькой болью вспомнилось необъятно счастливый солнечный день бабьего лета, когда был куплен "Рениш"... Призрак душевного благополучия, осенивший меня вместе с надеждой при рассматривании схемы стимулятора, снесло возвращением мысли о беде.

– Привет Евгении Максимовне пока не передаю, – сказал Ивашечкин спокойно и просто, и его тон снова ободрил меня. – Не нужно ее волновать никакими мыслями об операции. С сердечниками в этом отношении следует быть предельно осторожными и чуткими. А на вас лица нет, милейший Саша, так не годится! Старайтесь владеть собой. Ну, что за страхи раньше времени?.. Вместе с готовым приборчиком доставите нам историю болезни. А уж окажутся нужны обследования больной, тогда мы ее посмотрим и послушаем. До встречи!

– Марине Федосеевне привет передавайте! – сказал я вдогонку. Ивашечкин обернулся и кивнул в ответ.

Женю выписали из больницы в конце октября. За месяц до этого Сергей Юрьевич обнаружил факт ее самовольных уходов домой и тут же решительно пресек нарушение дисциплины. Впрочем, в холода и дожди она бы и не смогла ходить по улицам, не имея соответствующей одежды и обуви... Женя наскучалась по дому и вся светилась в первые дни. Маша и Даша мало представляли опасность, нависшую над ма­мочкой. Они страдали, в общем-то, лишь от разлуки. И все трое были теперь вместе. В их тесном женском мирке порой не находилось места мне, и это ощутимо задевало. Скажите, какие секреты!..

Теперь я и минутки лишней не засиживался на работе, рвался домой, к Женечке. Нужно было все время сдерживать ее стремление делать самой всю прежнюю свою домашнюю работу... В один из первых дней, придя на обед, я обнаружил дома большую стирку. Бледная Же­ня, исходя потом, полоскала в ванне большущий ворох стиранного При этом она сидела на табуретке. Я тут же отправил ее в постель и сам дополоскал и развесил белье на балконе.

Женя с видом напроказившей девочки полулежала на подушках, обложившись своими записями и книгами.

На фарфорово-бледном лице влажным блеском выделялись большие карие глаза.

– Умаешься ты без моей помощи, Санечка, – сказала Женя. – Тебе и так досталось за эти два месяца.

– Нет уж. давай мы с тобой договоримся, родная моя, пока тебя не выпускают на работу в школу, ты и дома будешь сдерживать трудо­вой порыв. Будем считать, что у тебя творческий отпуск. Согласна?

– Еще бы! Стану больше гулять, чтобы побыстрее выздороветь. Что меня радует, Сашка, так совсем уже не бывает одышки во время прогулок. И так хорошо бывает! На траве иней. Лес прозрачный. Па­лый лист под ногами не совсем еще слежался и не перегнил, и пахнет сухим вином в воздухе. Вдохнешь, будто глотнешь "Тибиани".

...Весь ноябрь после утренних своих прогулок она присаживалась к арабскому столу. Папка с рукописными листками ее "Диких яблок" незаметно полнела, как женщина на первых месяцах беременности...

– Послушай, на какое чудесное откровение я вдруг наткнулась у Алексея Толстого, – говорила она мне. – Вот. "...В писателе должны действовать одновременно мыслитель, художник и критик. Одной из этих ипостасей недостаточно. Мыслитель активен, мужествен, он зна­ет – "для чего", он видит цель и ставит вехи. Художник – эмоционален, женственен, он весь в том – "как" сделать, он идет по вехам, ему нужны рамки, – иначе он расплывется, растечется, он "глуповат", прости гос­поди... Критик должен быть умнее мыслителя и талантливее художни­ка, но он не творец и он не активен, он беспощаден". Каково, Санечка?

– Поразительно. Это ведь прямо ложится на выводы современной науки о различии функций двух полушарий мозга – мыслительного левого и эмоционального правого. Знать об этом Толстой не мог. Зна­чит, вывел из самоанализа.

– А ты не можешь ли из самоанализа вывести, что все это отно­сится не к одним только писателям? Я так прочла – и ахнула: как все это к Сашке моему относится!.. Гармония мыслителя и художника жи­вет и в душе ученого, может быть в иных только отношениях и про­порциях. Эта формула Алексея Толстого, если вдуматься, универсаль­на. Я сообразила примерить ее не к писателям, а к читателям. И такое мне, Санечка, открылось! Вот допишу главу и дам тебе почитать. Здесь у меня показано, как чтение образует в детстве цельного человека в живом единстве ума, чувства и совести. Как же мало мы, люди, знаем себя, мой милый! И как много дано каждому. Вот только как обратить человека к желанию самосовершенствования?

...В начале декабря прогулки пришлось прекратить. У Жени на­чался тяжелый сухой кашель. Он приступами наваливался по ночам.

– Надо же так нелепо простудиться... – сетовала Женя в переры­вах между приступами. – И вроде одевалась тепло. Видно, наглоталась холодного "Тибиани", дурища! Сказано же было, "надо меньше пить"!

Я смотрел в потолок, стараясь ни вздохом, ни словом не выдать охватившее меня отчаяние. Еще в сентябре я прошел небольшой само­стоятельный "ликбез" в области кардиологии и отчетливо представ­лял, что наступление кашля при митральном стенозе – признак легоч­ного застоя. Простуды никакой нет. Прогрессирует страшная болезнь... А мне-то в счастливый этот месяц, грешным делом, стало казаться, что ошибся Сергей Юрьевич в диагнозе, обойдется без опе­рации, о которой страшно и помыслить. Как же упрямо душа челове­ческая стремится к состоянию благополучия, пусть даже и ценой само­обмана!.. Скорее бы Серегин с Бубновым закончили свою возню с моделью стимулятора, все они совершенствуют форму кривых тока. Оказывается, надо спешить, спешить!..

Я поднялся с постели, согрел молока и дал Жене с медом. Это во­зымело действие, скорее всего – психологическое. Кашель затих и пре­кратился, и Женя уснула... Горькие слезы скапливались у меня в носо­глотке. Я сглатывал их беззвучно, не в силах заснуть.

На следующий день я настоял, чтобы Женя пошла в поликлини­ку. Я был тем более настойчив и неумолим, что увидел утром, как фарфоровой бледности лицо Жени расцвело зловещими голубыми те­нями в подглазьях и уголках рта. Начинается цианоз, что ли?.. Боже, как же страшен сам язык беды: стеноз, декомпенсация, цианоз!.. В по­ликлинике ей снова назначили комплекс исследований – фоно-, балли-сто– и электрокардиограмма. Через пару дней позвонил мне на работу Сергей Юрьевич, сказал, не скрывая тревоги:

– Не теряйте ни дня, Александр Николаевич, связывайтесь со своими профессорами. Я подготовил все необходимые документы. Эта последняя серия красноречива, как пособие для студентов. Неужели они еще станут в чем-то сомневаться?

Давно хотелось нам с Женей перечитать сказку о мостильщике Гоузке и его домовом. Но старый номер "Иностранной литературы" можно было найти разве что в фондах Ленинской библиотеки. И вдруг я неожиданно наткнулся на эту сказку Карела Михала в коллективном сборнике чешских писателей.

Сказку прочли вслух в постели при свете бра в последний вечер перед тем, как Жене лечь в московскую клинику. Женя тихонько и с наслаждением смеялась всем, полузабытым уже, приключениям бедня­ги – мостильщика, которого вконец измучила собственная совесть, во­плотившаяся в домового... И все же – нельзя в одну ту же реку войти дважды. Не возникало при чтении того бесшабашного веселья, как это было тринадцать лет назад. А ведь и тогда было тревожно! Тогда Ма­ше и Даше, сладко спящим сейчас в детской, еще только предстояло родиться, выйти в этот мир – горячий, радостный и беспощадный.

– Рукописи с собою берешь? – спросил я, закончив чтение.

– Зачем? Я и так все дословно помню. Если появятся новые мысли, запишу и все. Беру вот что.

Женя взяла с ночного столика тетрадь в красивом тисненном переплете, хорошо мне знакомую. Я сам купил две такие тетради в писчебумажном магазине на Арбате. То было еще в начале 60-х, когда полиграфическая промышленность, хоть изредка но баловала таким чудесными "канцтоварами". Свою я извел по пустякам А Женя долго не решалась ничего записывать, даже стихи, пока однажды не начала вести "дневник материнства" на этих гладких розоватых листах с водяными виньетками на полях... Я открыл тетрадь и прочел волнуясь: "Я думала, что буду их путать, такими они мне показались одинаковыми при первой нашей встрече. Все их рассматривала да расположе­ние родинок запоминала, только этим они и отличались. А сегодня играли с Сашкой. Я закрыла глаза, а он мне их подал наугад, как сам хотел. Обе жадно припали к груди. Сама не знаю, по каким таким при­знакам в "технике сосания" назвала я их точно и безошибочно, не от­крывая глаз". Последняя запись: "Завтра, впервые за три года – на ра­боту! Дети в яслях. Уже прижились и остаются с охотой, потому что им позволяют не разлучаться. Машенька по вечерам вешает на грудь ба­рабан и берет в руку губную гармошку. Ловко так управляется и с тем и с другим. Это у нее называется "сделать музыку". Даша к любому музицированию равнодушна, но до дрожи обожает цветные каранда­ши".