Да, но пришли они в конце концов обратно к циркотрону, только исковерканному до неузнаваемости!
Вот видишь, ревность и сейчас еще сидит в тебе и не дает спокойно дышать. Ты же понимал С самого начала, что они идут по уже пройденным тобою дорожкам, как игла на заигранной пластинке, но ты молчал. Зависть, ревность и смертельная обида – та-а-акой букетик ты в себе носил в ту зиму! Женя бы тебя не похвалила!
Нет, нет! Все не так просто. Какая к черту зависть? Я тогда будто бы на собственных похоронах оказался. То, что было моей силой -интуиция и способность к "вживанию" в явление, заменили интенсивнейшим моделированием на ЭВМ. Казалось, проблема моментально будет решена этим могучим напором исследовательской мысли, вооруженной до зубов. Явление, недоступное анализу, описывалось, раскрывалось, и воспроизводилось в цифровых моделях. Две БЭСМ-6, сменяя друг друга, круглосуточно работали на отдел Стаднюка. Океаны, водопады, настоящая Ниагара цифровой информации захлестывали теоретическую лабораторию, где все дела вел реально Гера Латников. Двухсменная работа с прихватыванием также и выходных стала нормой у теоретиков. А рядом лаборатория Селезнева, "физико-техническая", хоть и с меньшим напором, вела экспериментальную проверку истинности цифровых моделей. Да, Георгию Ивановичу не откажешь в умении работать с размахом!..
Я чувствовал себя музейным экспонатом, этакой бабочкой с яркими крыльями, которую прикололи к картону тонкой иглой. Георгий Иванович без обиняков и во всеуслышание объявил все сделанное моей лабораторией за шесть-семь лет "вреднейшей лирической эмпирикой". Он говорил Герке Латникову: "Какая там интуиция! У Величко были одни только эмоции да презренный "метод тыка". Пофантазировал и ткнул, куда кривая вывезет, и снова пофантазировал. Это ли есть научный метод? Учись, Гера, работать в науке по-настоящему!" Нет, не в зависти и не в ревности мой смертный грех, ребятушки, а в том, если хотите, что и сам я поверил в немочь своего творческого кредо...
Серый Волк оставил мне возможность "творить" только одну вакуумную систему с устройствами напуска водорода и паров лития и с "интереснейшей", как он любит причмокивать, автоматикой на уровне детской технической станции. Но ведь не это заставляло меня грызть подушку по ночам. Нет, не это!.. А то, что перечеркивая мой научный вклад, объявляя его просто никогда не бывшим, Стаднюк приводил меня к мысли о банкротстве моей личной судьбы... Я просыпался в глухом часу ночи с таким чувством, что вовсе не было прожитой мною жизни с Женей. Если не было на полном серьезе моей доминанты, в которую верила она, значит, ничего не было. "Не было! Не было!" -соглашался со мной кто-то язвительный из темного угла комнаты. Лежа в темноте с открытыми глазами, бывало, я обнаруживал в себе неотразимую иллюзию, что лежу еще там, в квартирном общежитии, где допекали розыгрышами Тольку Дьячкова и насмешками изводили гипсового стоика Сократа. Не было никогда ни звездных ночей на речке Наре, ни дневки на Буредане, ни лета в "татарском домике" в Коктебеле – ничего этого еще не было и никогда не будет... Нужно было встать, походить по квартире, взглянуть на спящих своих детей, чтобы унять сердцебиение и уверить себя: была она, а не пригрезилась, прекрасная наша с Женей жизнь, будьте вы прокляты со своими ЭВМ!..
Обычно я уже не ложился после таких ночных подъемов. Тихо возился на кухне или в ванной, находя в бытовых заботах спасение от смертельной тоски. В шесть утра поднимал Машеньку...
Милый мой ребенок! Не забыть мне твоего усердного подвижничества на первом курсе училища. Сама отказалась жить у тети Нади на Арбате в двух шагах от своей Гнесинки. "Ведь мама ездила на работу в Москву, и я буду ездить!" Без малого час езды на электричке плюс метро и приличный еще кусок улицы Воровского – и так каждый день. Сама не подозревая, она утверждала этим во мне волю к жизни!.. Я накрывал ей завтрак и провожал ее до электрички. И такие у нас по дороге бывали беседы, такую мы друг другу оказывали поддержку!.. Как-то в темноте моросящего ноябрьского утра призналась:
– Вчера в ЦУМе я подсматривала, папа, не могла удержаться. Шли мама с дочкой моего возраста. Обе такие нарядные, счастливые и, знаешь, влюбленные друг в друга. А я шла за ними и рыдала взахлеб. Какой-то молодой кавказец меня остановил, вытаращил глаза: "Почему плачет красивый золотоволосый? Кого надо зарезать? Только укажи, в-вах!" Я так на него глянула, сразу отцепился.
Что я мог сказать дочери? Чем мог возместить ее утрату?.. Молчал, и мы еще минуты три смотрели друг на друга через открытую дверь вагона. Только и мог, что погладил рукой овсяную косу, брошенную на грудь из-под вязаной шапочки. Дверь хлопнула, и электричка унесла нашу Марию в ее жизнь, где суждено ей становиться человеком, и одолевать детскими еще силами недетскую печаль... Тогда я еще не знал, что косу эту, заплетаемую дома с риском опоздать на электричку, она перед зеркалом в вестибюле училища распускает с риском опоздать на урок. Пятнадцатилетняя наша девочка очутилась в кругу подруг года на три ее постарше, и косу распускала по спине, чтобы казаться повзрослее...
Как же быстро она поменялась! В считанные недели из подростка в детской шубке "на вырост" и в ушанке с помпонами превратилась в юную красавицу с пленительным восточным разрезом карих глаз при светлой гривке, рассыпанной по плечам. Удачно купленная с рук дубленка и сапОги на высоченной шпильке сразу же на целую ступень вознесли ее над Дарьей, не имевшей в своем девятом классе таких прав и возможностей. Я сквозь пальцы смотрел на их шальные выходки в ту зиму, когда они, пользуясь сходством, иногда менялись друг с дружкой – школа на училище. Это Маша щедро делилась с сестрицей своей студенческой жизнью, как в детстве поделилась бы конфетой. Вот и получалось иногда, что на уроках в девятом "А", не выдавая своего инкогнито, сиживала Маша, тогда как Дарья с трудом "ковыряла" задачку по гармонии, удивляя подруг и возмущая педагога...
Как-то в марте я приехал в Москву по служебным делам, а к концу Марьиных уроков зашел в Гнесинское училище. Стоял в вестибюле. Читал расписания, объявления – все подряд, все ужасно интересное, пахнущее особой тонкой атмосферой музыкального учебного заведения самого высокого класса. Краем глаза поглядывал на выход с лестницы. Тут я и увидел Марию впервые во всем великолепии с распущенной косой. Она весело болтала с высоким рыжеватым парнем в свитере. Ни тени кокетства еще не было в ее жестах и взгляде, но это было уже не дитя... Она увидела меня и зарделась, заполыхала, как Женечка.
На улице спросила про волосы:
– Убрать, папочка? Могу и шапку надеть.
– Зачем? Тебе очень идет. И тепло сегодня, настоящая весна.
Мы купили на Проспекте Калинина торт и спустились к Старому Арбату. Вот и Староконюшенный и обжигающий сердце, единственный такой на всю огромную Москву, подъезд.... И юная шестнадцатилетняя Женя с фотографии на стене восхищенно смотрела на свою будущую дочку.
...На втором курсе Маша все же перебралась к Надежде и поселилась в проходнушке за шкафом, где по-прежнему стояли кушетка и стол.
Неожиданно и по-житейски просто кончились через год и мои "кусания подушки". Трудно вообще-то представить, к чему бы привело мое непроходящее отвращение к работе, если бы вдруг не протянул мне руку Бердышев. Стаднюк был в отъезде, и мне самому пришлось пойти к директору, чтобы подписать какие-то очередные бумаги. Бердышев подписал их и вдруг спросил:
– Ну как, не обижает вас там Георгий Иванович без Пересветова? Он ведь у нас такой – с характером, своенравный.
– Нет, что вы, Владислав Петрович! Мы со Стаднюком знаем друг друга двадцать лет, сработались.
– Да? А мне вот показалось, что вы как-то стушевались за последние годы... Знаю, знаю... Но горе – горем, а дело – делом, Александр Николаевич. Известно также, что работа – лучшее из лекарств на белом свете. Мне вот все кажется, что вы еще не нашли своего места в новом отделе...
Я молчал. Язык бы не повернулся рассказать директору о своих переживаниях. В науке нет личного. Есть только результат, вот и все.
– А почему вы не защищаете диссертацию, Величко? – спросил Бердышев сердито. – На Озерных семинарах ваши доклады производили на меня очень хорошее впечатление. В них, знаете ли, всегда была какая-то живая наука. Даже зависть брала. В наш век коллективной обезлички – вдруг яркая индивидуальность со своим мышлением и стилем, со всеми сомнениями и огрехами без причесывания под ученое благолепие. И не "аутист" какой-нибудь, дальше своего пупа ничего не видящий, а человек, умеющий работать в коллективе и зажигать коллектив, пусть маленький, своими идеями.