– И тут, – заключил он тихо, – она вдруг совершенно не своим, чужим, почти мужским голосом сказала: “Ненавижу тебя. Ты мне все испортил”. И затем упала без чувств.
Несколько времени все безмолвствовали под впечатлением рассказа, и особенно – того тона, которым Алтынаев произнес последнюю фразу. Было очевидно, что та давняя история глубоко потрясла его.
Затем корнет Лимонов, стараясь говорить небрежно, заметил:
– Фью, да ведь в этом нет ничего особенного – ваша несостоявшаяся возлюбленная пребывала в состоянии сильного возбуждения, что доказывается потерей сознания. Должно быть, она говорила в бреду.
– Должно быть, – спокойно откликнулся Алтынаев. – Но в том-то и дело, что в подобных вещах мы никогда не можем быть уверены и никогда не знаем наверняка.
Благодаря этому заступничеству, как я уже говорил, насмешки надо мной сделались редки и скоро вовсе прекратились, и спустя пару недель все уже считали, что я всего-навсего испытал сильное потрясение, попав в плен, а затем чудесно вырвавшись на волю благодаря моему бывшему слуге.
Бурагана заключили на гауптвахте и держали там все время, пока не завершились стычки наши с Наоем.
Сидя на гауптвахте, Бураган мой ожидал, пока его квалифицируют как вражеского лазутчика; г-н Комаров-Лович, впрочем, медлил с определением, поскольку вражеского лазутчика пришлось бы отправлять на Землю для дальнейшего расследования либо расстреливать на месте, а ни того, ни другого делать с Бураганом ему, очевидно, не хотелось.
Вы уже читали, должно быть, в газетах о том, как мятеж Наоя был остановлен и что это стоило нам жертв. Не буду повторяться. Остатки разбитого воинства рассеялись. Не знаю, какова их дальнейшая судьба: приютили ли их в других оазисах или же они сгинули в пустыне. Корнет Лимонов умер от ран на второе утро после сражения; мы нехорошо с ним расстались – почти в ссоре, о чем я Вам только что отписал. Надеюсь, теперь мы с ним примирились и он в ином мире простил меня так же, как я простил его на земле.
Что до Бурагана, то мне наконец позволили навестить его. Солдат на всякий случай караулил под дверью все то время, что я находился у Бурагана, однако мне шепотом сообщили, что дикий приятель мой впал в своего рода ступор и от меня ожидают, что я сумею его несколько оживить.
Бураган сидел на койке, скрестив ноги и сложив руки на животе. Едва ли он замечал происходящее вокруг него.
Я остановился посреди комнаты и спросил его, как он себя чувствует. Очевидно, в последнее время я так часто слышал этот вопрос, что поневоле задал его, когда не нашел другого способа завязать разговор.
Бураган поднял веки и посмотрел на меня. Его лицо совершенно ничего не выражало.
– Не нужно ли тебе чего-нибудь? – продолжал я. – Если так, то непременно дай мне знать.
Он все молчал.
Мне вовсе сделалось неловко. Я уселся рядом с ним на койку и рассказал, возможно более простыми словами, какой-то последний анекдот из жизни нашего полка. В финальной части этого анекдота поручик Н. говорит девице Сафеевой (старшей – Неониле), когда та во время вальса каблуком наступила ему на пальцы, да так от души, что проникла даже сквозь сапог: “До чего же вы колки, мадемуазель Сафеева!” – на что та находчиво отвечала: “Видали бы вы меня на курсах медсестер со шприцем в руках!”
Бураган выслушал, не поведя и бровью; я даже усомнился в том, что он меня узнал.
Мы посидели рядом немного; потом я ушел.
С того дня я взял привычку навещать его каждый вечер. Чаще всего он просто сидел, не шевелясь, но эта неподвижность была разной, и скоро я научился различать ее: иногда он был как деревянный истукан, неприступный для любого разговора, а иногда – съеженный и какой-то жалкий; тогда он жадно ловил каждый звук моего голоса.
После первого же моего посещения Комаров-Лович призвал меня к себе и, помахивая в воздухе огромной кружкой с изображениями маков (подарком Настасьи Никифоровны, по мнению коей маки суть символ вернейшей супружеской привязанности – почему бы?), сказал так:
– Вы, Андрей Сергеевич, кажется, изволите навещать вашего… кх-кх… не подберу и определения для этой личности. Отчего и рапорт до сих пор в окончательном виде не клеится. А? Ваше мнение?
Я помялся, затрудняясь с ответом. Комаров-Лович истолковал мое смущение по-своему и предложил мне покойные кресла:
– Садитесь, господин Мухин. Вам ведь трудно стоять.
Я не стал отрицать этого и поскорее уселся. Из кружки Комарова-Ловича несся запах ядреного цикория.
– Не желаете ли кофию? – спросил г-н полковник.
Я поскорее отказался.
– Напрасно – очень способствует… Настасья Никифоровна прочла какую-то книгу и весьма настаивает; даже прислала мне запас.