– Я бы не был так уверен, – возразил я.
Он рассмеялся с легкой ноткой презрения.
– Возьмите мой арбалет и стреляйте прямо мне в глаз. Да не бойтесь же! Вы ведь военный, не промахнетесь.
Я взял арбалет – он оказался довольно тяжелым и, следует отдать должное нашему лаборанту, сделанным на славу, – и опустил его.
– Я не стану стрелять в вас, господин Волобаев, – возразил я, – потому что это противоречит моим правилам. И я не верю в достаточную прочность ваших очков. Напротив, я убежден в том, что подобный выстрел станет для вас смертельным.
Он с презрением рассмеялся, сорвал с носа очки и бросил их на мох.
– Ну так стреляйте просто в очки, – сказал он. – Сделайте это, нерешительный человек, и убедитесь в том, что не существует решительно никакой опасности.
Я прицелился и надавил на спуск.
Разумеется, все произошло ровно так, как я и предполагал: стрела разбила стекло вдребезги, прошла насквозь оправу и вонзилась в землю. Волобаев побледнел и, пытаясь скрыть растерянность, поднял с земли разбитые очки.
– Да, – философски заметил Семыкин, – вот что значит – судьба.
Мне представилось вдруг слово “судьба”, написанное его почерком. Оно повисло в воздухе, пылая, как то загадочное изречение, что явилось царю Валтасару во время пира.
– Ежели господин офицер говорит, чтоб по глазам не стреляли, так и не надо умничать, – проворчал Долгушин, косясь в мою сторону.
– Возьмите ваш арбалет и спрячьте хорошенько, – обратился я к Волобаеву. – Отменное оружие вы сделали. Каждый выстрел выбивает максимальное число очков!
Окончательно уничтоженный, Волобаев удалился.
Теперь Вы видите, в каких нелепых похождениях мы проводим свободное время. Однообразие для человека бывает более убийственно, нежели самые тяжелые испытания, поэтому подобного рода чудачества диктует нам не столько извращенная фантазия, сколько самый примитивный инстинкт самосохранения.
Впрочем, с инстинктами следует быть осторожнее (для чего и “подключается интеллект”, по выражению г-жи Шумихиной). Еще прежде нас, в другой экспедиции, здесь побывала одна лаборантка, которая втайне от всех изобретала универсальное топливо, способное гореть при любых обстоятельствах и влюбой атмосфере. Таким образом она рассчитывала прославиться и посрамить тех, кто хулил ее ум (об этом потом прочитали в ее дневнике). И что же? В самый день испытаний произошел взрыв, и от лаборантки не осталось даже шпилек из прически! Злополучная девица разлетелась на большом диаметре, расточившись для сего на множество мелких корпускулов.
Сей несчастный случай, впрочем, не отвратил от исследований другую лаборантку, подругу покойной, с которой они писали одну диссертацию на двоих.
Вторая лаборантка экспериментировала с другими составами, отчего в один прекрасный день, словно надеясь превзойти свою предшественницу в экзотичности, она полностью растворилась и явила сотоварищам по экспедиции плачевную картину лужицы, состоящей из подвижной, похожей на ртуть жидкости, на дне которой виднелись зубы, короткие оранжевые волосы и стеклянные бусы.
Некоторое время эту лужицу исследовали на предмет наличия в ней остаточного разума, но в конце концов вынуждены были признать, что потеряли бедняжку.
Вот какими опасностями человек подчас окружен со всех сторон на незнакомой планете!
Впрочем, всего этого надеется счастливо избежать и в конце концов обнять Вас
– Экспедиция не могла раствориться бесследно! – сказала Татьяна Николаевна.
Они с сестрой сидели в небольшом уличном кафе под легкими белыми зонтиками. Ветер с Невы то и дело налетал на них и беспощадно трепал эти зонтики, особенно лютуя насчет фестонов, но почему-то щадил посетительниц, – должно быть, довольствовался одной только своей привычной добычей.
Если бы этот ветер рисовал художник, то использовал бы на картине широкие мазки: вся панорама была расточительно просторной, и крохотный желтый дворец Александра Меншикова на противоположном берегу Невы выглядел игрушкой.
– Странно, – сказала Стефания, – мы вроде бы на открытом пространстве, – она махнула рукой в сторону Сенатской площади и титанической арки Сената– Синода, а затем кивнула на необъятную Неву, – но здесь почему-то уютно. Вероятно, лето так действует. Лето – приятный теплый домик для всех людей.
– Тебя совершенно не беспокоит то, что могло случиться с Иваном Дмитриевичем? – спросила Татьяна Николаевна.
– Штофреген предупреждал, что могут быть перебои с почтой, – ответила сестра, пожимая плечами. – Электронная связь из-за особенностей атмосферы Этады невозможна, а бумажная почта, по своему обыкновению, весьма ненадежна. В этом ее экстремальная прелесть, если угодно. Я в состоянии оценить подобное. Не понимаю, почему ты недовольна.
– Я не… недовольна, – выговорила Татьяна Николаевна. И всплеснула руками: – Как к тебе относиться, Стефания? Ты уже не ребенок, а ведешь себя… как чудовище!
Стефания подняла глаза от вазочки с мороженым, где учинила, по своему обыкновению, страшный разгром, смешав белое, розовое и ореховое:
– Господин Гюго утверждает, что нужен особый талант для того, чтобы быть чудовищем. И у меня он есть. Не завидуй так явно – это неприлично.
Татьяна Николаевна, как ни сердилась, против воли залюбовалась сестрой. Стефании исполнилось уже тринадцать; на ней были открытое летнее платье из “хорошенького ситца”, с легкими голубыми цветами по палевому фону, и соломенная шляпка с бархатным бантом. Нынешним летом Стефания начала взрослеть, грудь ее округлилась, и медальон на тонкой цепочке это подчеркивал: цепочка красиво изгибалась, спускаясь вниз, к вырезу платья.
Сестры приехали погостить у Аннет и полюбоваться разводкой мостов; но истинная причина их визита была совершенно другая. Ни Стефания, ни Татьяна Николаевна ни словом о ней не обмолвились в разговорах с отцом и с Аннет, когда устраивалась эта поездка.
От Штофрегена после нескольких писем вначале не было ни слуху ни духу. Все запросы по связи ни к чему не привели: Татьяна Николаевна все время наталкивалась на автоответчик, который всегда сообщал разное.
– По крайней мере, тебе не приходится, запинаясь, объяснять, что ты – его “знакомая”, – утешала сестру Стефания. – Или врать, будто ты ему приходишься тетушкой. Или тетушкой его крестной матушки. Или еще что-нибудь глупое.
– Что бы там ни говорили о ненадежности бумажной почты, – сказала Татьяна Николаевна, – а все-таки это ненормально. Прислать три письма вначале – и потом молчок почти восемь месяцев!
– Видимо, не было транспорта. Иван Дмитриевич много сетовал на то, что плохо ходит транспорт, – сказала Стефания, наслаждаясь своей осведомленностью.
– Возможно, было бы лучше, если бы ты все-таки позволила мне прочесть, – помолчав, произнесла Татьяна Николаевна.
И посмотрела на панораму университетского берега Невы.
– Ты завидуешь! – Стефания вспыхнула. – Уже который раз ты это говоришь! Будто я не знаю зачем! Тебе просто покоя не дает то, что мне он написал, а тебе – ни полсловечка, да? Так вот, дорогая моя, он – мой друг, а друзей не предают! И я вовсе в него не влюблена, как тебе могло бы подуматься в твоем воспаленном мозгу, потому что я люблю совсем другого человека! И мы с Иваном Дмитриевичем обсуждаем наши сердечные дела.
– Ты можешь обсуждать их и со мной, – мягко заметила Татьяна Николаевна.
Стефания пожала плечами:
– Какой в этом смысл? Ты – женщина, как и я. Что ты можешь знать полезного о мужчинах, чего я не знаю? Нет, в том и прелесть, чтобы иметь во враждебном стане своего человека… Понимаешь?
– Я всегда, кажется, старалась дружить… – начала Татьяна Николаевна запальчиво, совершенно позабыв о том, что разговаривает с младшей сестренкой.
Стефания засмеялась.
– Твоя дружба с мужчинами – самое большое лицемерие на свете и с их стороны, и с твоей, – объявила она.
– А твоя? – спросила уязвленная Татьяна.
– Я ребенок, у меня плоская грудь, и меня никто всерьез не принимает, – ответила Стефания. – Поэтому если кто меня принял всерьез, то это по-настоящему. А ты хорошенькая, и в этом твоя беда. Красивых женщин никто не слушает, ими только любуются.
Татьяна Николаевна допила свой лимонад.
– Ты готова? – спросила она.
Сестры дошли до здания, которое принадлежало торговому дому “Балясников и Сыновья”, и увидели там табличку “Продается”. Несколько витрин на первом этаже были замазаны краской, и поверх нее кто-то нарисовал красавицу, пронзенное сердце и приписал: “Татьяна ́ Онегин”. Рядом имелись другие картинки и надписи, куда менее изящного свойства, но тоже в своем роде классические.