— Да нету у них никакой обороны. И траншей тоже нет. С ветерком наступают, — говорил комполка. — Эх, было бы у меня сил поболе, я бы их научил окапываться.
— Научим! — сказал Кузнецов, ударив кулаком по мягкому брустверу. Запахло иссушенной в пыль землей. Из темноты снова выпорхнула ракета, осветила сырую лощину, затянутую жидким туманом.
— Я бы подобрался тихо, снял часовых и в ножи их, в ножи!..
— В штыки?
— Нет, в ножи, — упрямо повторил он. — В штыки— это когда атака. Но тогда они берутся за автоматы и открывают такой огонь, что до штыков и дело порой не доходит. Именно в ножи, чтобы подобраться незаметно, обложить и по сигналу разом вырезать их всех к чертовой матери!
Кузнецову вспомнилась брошюрка «Беспримерное вероломство фашистских варваров», которую давал ему комиссар, чтобы «подковался». «Гитлеровские полчища — это армия загнанных силой и обманом германских рабочих, крестьян и интеллигенции, которым чужды завоевательные цели фашистских варваров», — говорилось в брошюре. «Если немецкая армия— лишь толпа обманутых, то кто же зверствует на советской земле? — думал он. — Ведь из-под палки воевать нельзя. Будет взрыв, как в паровом котле, доведенном до критического давления. Если они обманутые, то почему не попытаться раскрыть им глаза на правду? Было ведь такое. Открыли же глаза корниловским головорезам в семнадцатом году, тем же немцам в восемнадцатом. Сколько бывало, что побеждали не оружием, а словом? Были же братания в первую мировую. Были восстания на французском флоте. Были массовые забастовки докеров в портах с лозунгом: «Руки прочь от Советской России!» Что же изменилось с тех пор? Где знаменитый германский пролетариат?»
Вопросы, вопросы, и нет ответов. Есть что-то страшное, накатившееся вдруг, что и войной не назовешь. Думы приходили по ночам, когда не спалось. Лежал с открытыми глазами, смотрел в звездное небо и думал, думал.
Однажды рядом прилег комиссар, долго ворочался в темноте, потом спросил:
— Не спишь, Игнатьич?
— Думы одолели.
Кузнецов повернулся к нему и заговорил горячо и торопливо, словно спешил выговориться.
Комиссар ответил быстро:
— Слово, конечно, сила, но бывает, когда пулемет — лучший агитатор. Сейчас как раз такой случай.
— Но ведь нужно же объяснение? Хотя бы для себя?
— Почему для себя? Все об этом спрашивают.
— Что же ты отвечаешь?
— То же самое. Когда на тебя нападает бандит, что ты делаешь? Выясняешь его биографию? Не-ет, ты даешь ему по морде, а потом уж спрашиваешь, что он, собственно, от тебя хочет.
Кузнецов засмеялся:
— Прост ты, комиссар, завидно прост.
— Сложность нынче — роскошь. Она, как путы на ногах, — далеко не ускачешь. И тебе советую: не ломай голову понапрасну, спи. Твоя голова для боя нужна.
— Знаю, друг ты мой комиссар, все знаю. Но ведь человек же я. Вот был бы такой выключатель — щелкнул, и думай о чем положено.
— Должен быть такой выключатель. А у командира в первую очередь.
Тогда Кузнецов сумел выключиться. Да и не было времени для долгих дум: усталость валила с ног. И теперь в ночи перед атакой, вспомнив и ту брошюрку, и тот разговор с комиссаром, он снова сказал себе, что не слова, не рассуждения нужны, а уничтожающий, пусть даже жестокий удар, ибо заставить думать этих «обманутых» можно только, поставив их на грань гибели. И тогда, именно тогда, не раньше, мы вернемся к обычным нашим правилам «военной гуманности».
Перед рассветом передовые взводы просочились в расположение противника и завязали бой. Подтянувшиеся к этому времени на рубеж атаки батальоны ринулись вперед и обложили небольшую деревеньку по ту сторону леса.
Кузнецов на мотоцикле проскочил лес, где еще гремели выстрелы.
— Комбата ко мне! — крикнул он красноармейцу, торопливо окапывавшемуся на опушке.
Старший лейтенант Байбаков вынырнул из кустов уже через минуту. На его серой гимнастерке темнели пятна крови.
— Ранены?
— Никак нет, это немца кровь.
— Почему остановились?
— Подтягиваемся.
— Сейчас же атаковать. Не давать им опомниться.