— По мирному времени, считай, на неделю работы, — сказал машинист. — Самое быстрое теперь — пешком по шпалам. До узловой.
— Далеко это?
— Километров двадцать с гаком, пожалуй...
И они пошли, все члены комиссии, старшие и младшие командиры, забыв через минуту о расстегнутых воротничках, о сапогах, порыжевших от пыли. А за ними, растянувшись на километры, брели другие пассажиры — скорбное шествие сорванных с мест людей.
...Кто это выдумал, будто военные — главные страдальцы на войне? И в былые времена, когда великие мира сего побуждали придворных поэтов воспевать одних только милых сердцу генералов, и тогда тоже больше всего и слез и крови проливали те, кто не хотел и не умел воевать, — мирные жители. Нашествия заставляли их браться за мечи, и они, массами погибая от неумения, все же быстро осваивали новое для них дело и дрались с угрюмым, не знающим пощады ожесточением. Пока воюют армии, победа капризничает, не зная, кому отдать предпочтение. Когда за оружие берется народ, она становится на его сторону. Потому что все равно нельзя победить народ, готовый умереть за Родину...
Так размышлял Кузнецов, шагая по шпалам среди разлегшихся до горизонта полей, полосатых, как море в ветреную погоду. Солнце падало за дальние тучи, и они вспыхивали багрово и дымно, словно там, на западе, полыхали бесконечные пожары.
Нет, он не опасался, что такие же зарева вскинутся над этой степью не только на закатах, верил, как говорилось по радио, что советские войска, которым дан приказ отбить разбойничье нападение фашистов, с честью выполнят эту задачу. Потому что они, эти войска, и есть народ, который знает, что ему защищать и чем защищать. И Кузнецов торопился в Москву, чтобы не опоздать, принять участие в этом контрударе, отомстить за павших пограничников, за женщину, сходившую с ума над телом убитой дочурки, чтобы защитить эту бредущую следом по шпалам молчаливую толпу людей.
...Поезд пришел на Киевский вокзал в полдень. Кузнецов с удивлением смотрел по сторонам и не узнавал знакомых улиц. Будто не две недели его не было здесь, а годы.
Что же изменилось? И понял: изменился он сам. А Москва как жила, так и живет, спокойно и размеренно. Только разве посуровела немного и меньше стало нарядных девушек, и появились непривычные кресты на стеклах окон.
Переполненным трамваем Кузнецов проехал несколько остановок, пробежал знакомым переулком и вышел на Смоленский бульвар. На той стороне стоял большой восьмиэтажный дом, окаймленный по низу черным гранитом. Он был все таким же — с решеткой лесов, обступивших слева. Да и что могло измениться за две недели? Кузнецов поднял глаза к окнам своего седьмого этажа, увидел за стеклами замельтешившее вдруг платьице старшей дочки Нели.
Они выкатились ему навстречу, кинулись через дорогу, обгоняя друг друга — тринадцатилетняя Неля, девятилетняя Алла, шестилетняя Гертруда. Заторопился от подъезда и трехлетний Генрих, но его остановила на краю дороги какая-то тетя, и он заплакал, вырываясь.
Дети налетели на него, повисли со всех сторон.
— Папка приехал!
И он, сдержанно улыбаясь, нес этот драгоценный груз через улицу, торопясь и посматривая на машины, сердито гудевшие у перехода.
Обняв жену, Кузнецов сразу прошел к кроватке, где спала годовалая Лерочка, словно хотел удостовериться, что и она тоже дома. Долго, нахмурясь, смотрел на нее.
— Подумать только, падает бомба — и человека нет.
— Что ты такое говоришь! — испугалась жена и решительно оттеснила его от кроватки.
Искоса, из-под руки она поглядывала на него, все хотела уловить то новое, что появилось в нем за эти дни.
— Который час? — спросил он.
— Второй.
— Мне надо идти в управление.
— Завтра пойдешь. — Жена оторвалась от кроватки и заговорила сердито и назидательно: — Другие дома сидят, как приедут, а он — сразу на службу...
— И я дома сидел. Но не теперь...
Он вернулся к ночи. Устало сел на диван, положив руки на колени.
— Я подал рапорт. В действующую армию.
Жена заплакала, не опуская глаз.
— Назначен командиром полка, которого еще нет. Буду формировать. Костяк — пограничники.
— А как же я? С детьми-то? — выдохнула жена.
— У всех одна беда. Помогут...
А что еще мог сказать он, уходивший в бой? Разве есть другое утешение, кроме простого понимания единства перед общей опасностью? В мирное время все мы вроде порознь, живем каждый своими заботами, а подступит враг, и все личное отодвигается куда-то в запыленные семейные альбомы, в дальние ящики шкафов. Когда зовет труба, из заповедных глубин нашего подсознания поднимается древний инстинкт, заставляющий даже самых строптивых решительно становиться в общий ряд бойцов.