А вот и полуторка у элеватора. Кумач над кабиной: «Хлеб — Родине!» Дети, женщины в цветастых платках, гармонист на мешках в кузове. Праздник! Слава тебе, полуторка — избавительница, просветительница! Сколько хлеба, металла, энергии добавишь! Сколько добра сотворишь!
Воистину, когда посадим СССР на автомобиль, а мужика на трактор, пусть попробуют догонять нас почтенные капиталисты, кичащиеся своей цивилизованностью… Как много сделали! Как мало!.. Недавно праздновали выпуск стотысячного легкового «газика». И как же не праздновать? Но что такое сто тысяч для такой страны? Где следы этих ста тысяч в заснеженной пустыне, открывающейся за окном вагона? Нетронутые снега, степь да степь, да березовые перелески. Вдали, по горизонту, трусит лошадка с розвальнями. И, должно быть, беспомощным кажется одинокому вознице поезд, натужно старающийся одолеть невозмутимо белую пустыню. Дымит и дымит паровоз, трусит и трусит лошадка. Чудится, будто и лошадка, и скирды соломы, набросанные кое-где, да и сам поезд вмерзли в залитую солнцем бесконечность, и не будет, никогда не будет предела этому дорожному томлению. Как щемяще дорого все, что видишь! Земля родная — поля и леса, города и веси… Поднять, отстоять, уберечь во что бы то ни стало! Где взять силы, чтоб надеяться? На кого доложиться, чтобы верить и любить?
Наплывом, как в кино, сквозь снега проступает лицо Мазая. Представляется до мельчайших подробностей встреча с ним, ощущается в руке тепло его руки: «Устал, Макар?» — «Когда работается добре, не устаешь». — «Хм. Пожалуй, верно. Расскажи, как вы отдыхаете, какие книги нравятся, как семьи устроены. — И тут же к директору завода: — Почему бы не помочь Мазаю выстроить коттедж?» — «Не надо мне никаких коттеджей. Учиться хочу!» — «Поступишь в Промакадемию. Прекрасно!..»
На ком земля держится?.. Случись что, такие, как Мазай, не подведут… Доживи Серго до сорок первого, убедился бы, что не ошибается. Начнется война — и Мазай тут же оставит Промакадемию, вернется в Мариуполь — к своей печи. Потом пойдет сражаться в рабочем отряде. А когда родной город будет захвачен, станет подпольщиком, как когда-то Серго Орджоникидзе. Так же схватят его и будут мучить, томить в застенках. Будут уламывать и улещивать, грозить и златые горы сулить: «Либо смерть, либо давай нам сталь». Рановато и не хочется — ох, как не хочется! — умирать в тридцать один год… «Я — комсомолец Макар Мазай. Прощайте», — нацарапает на стене одиночки. И… не станет к мартену, у которого так любил работать. Кто скажет, о чем будет он думать в смертный час? Может, встреча с Серго вспомнится? Может, жизненный пример наркома или слова его: «Сталевар должен быть смелым»?..
Снег — белая пустыня, хлесткая поземка. Не производим ни нужной стали, ни нужных дизелей, а танк… Вот он, «сто одиннадцатый», который скоро назовут «тридцатьчетверкой», а потом признают лучшим танком самой большой войны. В нем сплавлены воедино чаяния ученых, конструкторов, рабочих — и Серго, их судьбы и судьбы миллионов людей. А вот и его отцы-творцы возле своего детища: Кучеренко, Морозов, главный конструктор Кошкин.
С первой встречи Серго разгадал в Кошкине натуру недюжинную, поверил в него, когда конструкторское содружество пережинало срывы и провалы. Не дал упасть Кошкину и кошкинцам, не дал спалить их никому. В свое время Кошкина рекомендовал Киров, а это для Серго, ох, как немало значило. Присматривал за молодым инженером, с улыбкой читал его личные дела: «Ваше отношение к Советской власти? — Бился за нее, не щадя крови. Пойду за нее на плаху… Родился 21 ноября 1898 года, а если настоящей мерой мерить, то 7 ноября Семнадцатого». Жизнью своей он доказывал, что не было тут щегольства громкими словами, — лишь еще одно подтверждение неоспоримости Ильичевой мысли о том, что революция рождает таланты, которые прежде казались невозможными.
Типичный интеллигент тридцатых годов, Михаил Ильич Кошкин вырос в полунищей семье ярославского крестьянина. В одиннадцать лет лишился отца и ушел на заработки в Москву, чтобы прокормить маманю с меньшими детьми. Стал мальчиком у кондитера. Когда Серго хотел представить детство Кошкина, вспоминал чеховского Ваньку: «А вчерась мне была выволочка… Нету никакой моей возможности…» На всю жизнь, с мозолями, въелась в Кошкина неуемная ненависть к самодовольству обожравшихся угнетателей, готовых затоптать слабого, почтительно склоняющихся только перед силой — будь она в облике дубины или червонца. Верно, оттого пошел добровольцем в Красную Армию, так яростно дрался на гражданской, так пламенно стремился защитить Родину. На фронте вступил в партию. Был ранен. Потом учился в комвузе имени Свердлова, «в порядке партийной мобилизации» пошел учиться в Ленинградский политехнический, он же индустриальный, институт. Спал по три-четыре часа в сутки в тесно заставленной комнатке холодного, прокуренного общежития — как Вано Тевосян, Василий Емельянов, Авраамий Завенягин, как большинство студентов той поры. Ел не досыта — скудный, как в те воры у всех, паек. Учился самозабвенно, преданно, днем и ночью, наверстывая упущенное в юности, на войне, будто гвозди вколачивал в гроб мировой буржуазии. Да и как же иначе лог учиться оп, призванный на учебу «в счет партийной тысячи»?