Врач косится на портфель в руке народного комиссара:
— Придется оставить.
— Не могу, дорогой. Надо кое-что доделать. — И опять ни надутости, ни начальственной недоступности: просто «надо».
Доктор уже знает, что это не напускной демократизм — это стиль поведения человека, твердо уверовавшего: кто задирает голову, тот спотыкается. Ведь когда в связи с предстоявшей операцией в больнице вознамерились ввести особый режим, заменить часть персонала привезенным из Ленинграда, сюда пришел помощник наркома, от его имени попросил не устраивать бум, никого по дергать, доверять своим. И «свои» с облегчением вздохнули.
Расположившись на кровати, Серго принимается править стенограммы своих выступлений. Заслышав шум приближения по коридору «самого», прячет листы с карандашом под подушку.
Когда профессор входит в палату, нарком, переодетый в больничное белье, полулежит на кровати, отвечает улыбкой на улыбку, оглядывает шестидесятилетнего атлета, с трудом вместившегося в белый халат. Прежде всего — усы, вороные, с проседью, острые кончики лихо торчат кверху: должно быть, холит, спит в науснике. Нет, прежде всего — руки мастера, тяжелые, сильные, широкие. Волосатые короткие и толстые пальцы не вяжутся с осанкой мага, породистостью барина.
— Ну-те-с, батенька, повернемся, ляжем на брюшко, выдохнем… Еще-с… — Начинает ощупывать, сверкая розовой лысиной, источая запахи дорогих духов и сигар.
Ох, неуютно в этих каменных руках! Больно! Обидно от того, что ты становишься как бы предметом неодушевленным, не сам собой распоряжаешься — лежащего, беззащитно обнаженного, тебя трогают, тобой помыкают. Ты — больной. Твоя судьба — в руках другого буквально.
«Как тесен мир!» — думал между тем Федоров, сноровисто проникая в глубину наркомова нутра пальцами, будто прислушиваясь к ним. В двадцать первом, когда Максимович, один из любимых учеников бывшего лейб-хирурга, ходатайствовал за учителя перед непреклонным Дзержинским, в кабинете Железного Феликса оказался Серго. И заступничество его, возможно, предрешило то, что сейчас Федоров мог сидеть у постели Орджоникидзе. Вдобавок Сергею Петровичу просто нравился этот вдохновенно-сокрушительный жизнелюб. Федорову, слывшему ценителем изысканных блюд, не порывавшему дружбу с царским поваром, нарком представлялся обаятельным хозяином дома. Широкий и открытый, он, казалось, непрестанно тебе радовался, потчевал тебя. Улыбался, тешился, коли угощение по душе. Рвался обласкать тебя, осчастливить. Чем ближе Федоров узнавал Серго, тем больше содрогался при мысли, что может и не спасти его. Проверяя себя, прикидывая завтрашний путь руки со скальпелем, трепетал в предчувствии возможной беды. Ликовал в предвкушении победы. Вновь давал себе клятву: не сфальшивлю, не промахнусь, вырву.
Обо всем, что Федоров чувствовал и переживал, Серго, конечно, догадывался. И тоже думал: «Как тесен мир! Неужели я спасал его, чтобы он спасал меня, чтобы ему при этом ассистировал тот самый Максимович? Есть что-то неприятнее в этом, какой-то привкус корысти, что-ли: ты — мне, я — тебе… Чепуха! Прекрасно, что было, как было. Безгранично, всемогуще добро. Завидую Федорову. Мог бы и я стать таким вот медиком?
Возможно. Ни богатству, ни власти, ни славе не завидую, а талантам… Грешен! В них — доброта, мудрость, любовь жизни…»
— Что за книга? — Федоров кивнул в сторону тумбочки.
— В Берлине купил. «Звездные часы человечества», Цвейг.
— Владеете немецким?
— Продираюсь кое-как со словарем. Замечательный писатель. Несколько миниатюр — каждая стоит эпопеи. Вот, пожалуйста, трагедия Наполеона — мог победить при Ватерлоо, но упустил возможность победы. «Мариенбадская элегии» — о Гёте, который семидесяти четырех лет влюбился и девятнадцатилетнюю девушку, сделал предложение, был отвергнут, чуть не умер с горя. Осмеянный, всю страсть отдал работе. Я кое-что выписал… Вот: «Снова вся любовь его… обращается на старейших спутников юности — «Вильгельма Мейстера» и «Фауста». Через несколько лет завершен и этот труд». Каково? А? «Немецкая поэзия не знала с тех пор более блистательного часа…» Далее — миниатюра «Открытие Эльдорадо». В процветавших владениях Иоганна Августа Зутера обнаружили золото: «Кузнецы бежали от наковален, пастухи от стад, виноградари от лоз, солдаты побросали ружья — словно одержимые, кинулись добывать золото. Золотая лихорадка! Орда, не признающая иного права, кроме права сильного! В одну ночь Зутер стал нищим; как царь Мидас, захлебнулся собственным золотом». Здорово написано, правда? Наконец, трагедия английского капитана Скотта. В девятьсот двенадцатом шел к Южному полюсу наперегонки с Амундсеном, вопреки чудовищным трудностям достиг и первое, что увидел, был норвежский флаг над полюсом. Подкошенные разочарованием, без керосина, без пищи, Скотт и четверо спутников погибли на обратном пути. Но… последний отрывочек: