С тем Серго и возвратился в квартиру Аллилуева…
Сидя на холодных, еще не нагревшихся досках лодки Серго с ожиданием вглядывался в лохмы дымчатой пелены, стлавшейся над уснувшей водой. Ни всплеска — жаль даже эту гладь, когда Сережа мастерски, по-моряцки, без брызг, опускает весла и рывками, с трудом дотягиваясь ногой до упора, гонит лодку вперед. Ох, до чего ж устал Серго! Веки держать трудно. Закрыл глаза:
— Что-то птиц не слыхать, только дергачи.
— Кукуй кукушечка до петрова дни, — вполне по-мужицки шепотом ответил Сережа. — И соловьи после петрова дни смолкают.
— А рыбы здесь много?.. А утки есть?
— Тише! Посля потолкуем.
Серго прислушался к тому, как стонала под лодкой и хлюпала в лодке, под стланьями, вода.
— Уключины смазать бы не мешало, — шепнул тихо-тихо.
— Забыл! — подосадовал Сережа. — Папаня наказывал, а я…
Серго ощутил себя мореплавателем в океане, под небесами с луной, неспешно клонившейся к закату. Почудилось, будто бы все последние дни колол дрова, таскал бревна, долбил камень и вот наконец-то, изнемогнув, удостоился беспечности. Перестали стучать в висках кузнечики-надоеды, что так досаждали по утрам, когда он поднимался, не выспавшись. Уключина мерно попискивала. Вода — под лодкой и в лодке — баюкала.
А вдруг вон там, у берега, в дымке за камышами, поджидают юнкера?.. Жизнь слишком коротка, чтобы отравлять ее страхом… Конечно, отец Чумбуридзе наставлял когда-то: в ком страх, в том и бог. Но тот же батюшка, благословись доброй бутылочкой кахетинского, утверждал: черт стращает, а бог милует. На все беды страху не напасешься. Бессильно опустив веки, наслаждаясь покоем, Серго понимал, что покой призрачный, и тем более жаждал покоя. Отодвинься мгновенье, когда опять нагрянут переживания и тревоги последних дней, глухое неизбывное беспокойство за Ильича, за Зину. Ох, как нехорошо вышло, что не успел ее предупредить!.. Срочное поручение. Ждет мужа, ищет по городу. Ай нехорошо вышло!
Лодка проскрипела сквозь камыши, мягко наползла на прибрежный ил. И Серго увидел перед собой нависшие кусты, стену мелколесья — не то осинник, не то ольшаник. Выходя на берег, промочил штиблет, давно просивший каши, попенял себя за неловкость — не дай бог потом ноги сотрешь, они сейчас, ох, как нужны! — и за то, что не удосужился починить. Но теперь не до переживаний. Наверное, Ленин где-то неподалеку, на одной из дач. Продравшись сквозь кусты, они очутились у края скошенного луга. Впереди в отсветах лунного неба виднелся стожок. Сережа остановился, подал знак остановиться, присвистнул, негромко позвал:
— Николай Лексаныч!
Из-за стога вышел мужчина с граблями — по виду рабочий.
— Папаня, — тихо сказал Сережа и кивнул на привезенного.
Тут к ним подошел незнакомец. На десятом плане сознания промелькнуло: где-то видел этот чисто выбритый, сильный подбородок. Но не до воспоминаний. Тем более, что незнакомец раскланялся, расшаркался как-то игриво. Совсем некстати! На его приветствие Серго ответил весьма сдержанно. Незнакомец тут же хлопнул его по плечу, засмеялся, очень довольный, и заговорил голосом Ленина:
— Что, товарищ Серго, не узнаете?
После рукопожатий и расспросов: как добрались? Как живы? А домашние? Молодая жена? А Надя? подошли к стогу.
Серго заметил, как изможден Ленин. Недешево Приходится платить за годы изгнания, непрестанной тяжелой работы — здоровьем, самой жизнью расплачивается Ульянов за то, что он — Ленин.
Ильич пригласил всех на царский, по его мнении ужин: хлеб и селедка!
— А больше ничего нет? — Послышался из-за стога тонкий голос Григория — послышался жалобно и вместе с тем, как показалось Серго, упрекающе, капризно. Вслед за тем показался и сам Григорий — Зиновьев. Опустился на корточки перед салфеткой, расстеленной Николаем Александровичем на скошенной траве.
— И за то скажем спасибо, — Ленин обратился к Николаю Александровичу Емельянову, словно прося извинить за бестактность товарища. — Считайте, что господин Рябушинский, как обещал, уже душит революцию костлявой рукой голода.
Серго обругал себя: «Пожаловал с пустыми руками! Не грузин ты — мямля!» Ильич почувствовал его угрызения:
— Не беспокойтесь, товарищ Серго, мы тут прекрасно устроены. Надежда Кондратьевна, Николай Александрович, их дети в обиду Рябушинскому нас не дают.
Бритое лицо Ленина стало «совсем не тем» — как-то посуровело и осунулось, что ли, хотя памятный по Франции открытый подбородок, крутые скулы и сократовский лоб выглядели знакомо. И улыбка оставалась прежней: лапки морщинок у глаз. Хитрющие, такие добрые, такие пронзительно острые глаза как бы возмущались против лжи и беды, страдали, радовались, иронизировали, пробуждали в Сорго ощущение правды, пусть даже Ильич произносил самые обычные слова, как сейчас: