Страшно и жутковато смотреть в такие глаза, как в ведьмин омут, и никак за два года не может привыкнуть к ним Дмитрий.
Даже у мертвых сохраняют глаза это выражение непонятной простым русским парням тайны.
Видел как-то Дмитрий убитого басмаческого курбаши[4].
Лежал он, подвернув руку под голову, в траве под орешиной у горной тропинки, откуда сняла его красноармейская пуля. Халат раскрылся на выпуклой груди, белые зубы закусили нижнюю губу, а глаза, широко распяленные смертельной мукой, впились цепко в корень орешины, вздувшийся горбом у щеки.
И в их черных зеркальцах, подернутых уже мутью, была та же спокойная тайна всезнания.
И этого никак не мог понять Дмитрий.
Базар кончился.
Закрутились змеями, завились меж высоких дувалов узкие улочки.
Черт их знает, кто их настроил так, но везде и всюду, от малого кишлака до ханской столицы Иски-Маракенда, вьются они ужами, срываются вниз к желтой воде арыков, вползают курбетами на гору, ломаются, корчатся, гнутся, врываются в стены, проскальзывают под кирпичными арками ворот и сами не знают, куда заведет их бестолковый бег.
И всегда мертва, пустынна и безжизненна глиняная полоса дувалов, как глухая стенка тюрьмы.
Ни окна, ни домика на улицу, только глубоко врезанные в стену чинаровые низенькие двери, исполосованные узорами, совместной работой резца мастера и челюстей червя-древоточца.
Не любят правоверные чужого глаза.
Чужой глаз — дурной глаз, и вот от чужого глаза хранят трехтысячелетний уют глиняные толщи дувалов.
Лениво и вразвалку ехали Дмитрий и Ковальчук по улочке. Дмитрий свернул козью ножку, пыхнул синеватым дымком.
— Ну и земля ж, матери ии кавынька!
— А що? — отозвался Ковальчук.
— Що? Двое рокив живем, як в домовину похованные. Пылюка та забор. А жара яка… А народ…
Дмитрий замолчал и глянул вперед.
Из-за угла дувала бесшумно выплыло на дорогу синевато-серое пятно, бесформенное и жалкое в сверкающем весеннем свете, с черным квадратом наверху.
Увидело едущих и прижалось к стенке.
Когда красноармейцы ехали мимо, пятно совсем влипло в стену, и только колыхалось и билось пугливой дрожью тело под вислыми складками глухой паранджи, и сквозь черную сетку чимбета[5] полыхали бликами испуга черные зрачки глаз, расширенных и остановившихся.
Дмитрий яростно сплюнул.
— Бачив?.. Чи не ж тоби людына? Можно казаты, у нас дома баба, вона, мабуть, и не зовсим людына, а все ж баба, — более ясно выразить свою мысль Дмитрий не смог, но Ковальчук сочувственно кивнул головой. — А це що? Чурбан не чурбан, торба не торба, на мордяке, як решетка в острози — не дай бог парубок загляне. А забалакай з ней, так сама с переляку лужу налье, а тут ця чертовня, як побигне з ножами, так тильки тикай во все четыре ноги, щоб кишок не оставить.
— Необразованность, — лениво сказал Ковальчук, — у их трохи кто грамоте знае, а кто и знае, так тильки бильш молитвы алле писать.
Улочки оборвались, дорога расширилась и шла между рядами талов, уже опушавшихся зеленым пухом.
За талами лиловела, синела, розовела, поблескивала снегами громада Чимганского хребта.
Журчал у дороги, бурля и пенясь, арык.
В таловых ветках чирикала весенняя птаха.
За поворотом дороги открылась фуражная делянка, где стояли копны прошлогоднего клевера.
— Злизай, Трохим, приихалы!
Соскочили с седел, привязали лошадей к придорожному обрубку тала и пошли вязать снопы для нагрузки.
Большой бай Абду-Гаме.
Самая большая, самая богатая лавка в Аджикенте у Абду-Гаме, та самая, мимо которой проезжали Дмитрий с Ковальчуком и где в глубине горел от солнечной стрелы кровяным живым пятном каратеке.
Большой бай Абду-Гаме и ходжа. В молодости с караваном паломников ходил Абду-Гаме в Мекку и Медину поклониться Каабе и гробу пророка.
С тех пор надел чалму — знак своего достоинства.
В тот день, как вернулся он в родной Аджикент, отец молодого ходжи позвал самых уважаемых жителей на роскошный достархан[6].
Дымился янтарем и шипел в котлах жирный плов, высились на блюдах груды яств.
Сушеный урюк, оранжевое золото прозрачной кураги, хризолитовые капли бухарского кишмиша, крупные медовые комки катта-курганского и каршинского, терпкие рубиновые зерна граната, мелкие белые лодочки фисташек с масляным зеленым содержимым, грецкие орехи, виноградный, ореховый, белый, розовый, желтый мед, вяленая прозрачная дыня, засахаренные арбузы, леденцы, дешевые московские конфеты в цветных бумажках, и в тазах пенилась густая снежная масса мишалды[7].