Андрей Седых.
Звездочёты с Босфора.
Сборник рассказов
Предисловие Ив. Бунина
По старой дружбе Андрей Седых написал мне,что издает книгу своих новых рассказов, а вместе с письмом прислал дубликат ее корректурных гранок, прося меня сказать ему «откровенно, по секрету», что я думаю о ней, и, зная его талантливость, я прочел ее немедля и с таким удовольствием, что решил высказаться не «по секрету», а гласно, небольшим предисловием к ней.
Я вспомнил все мое знакомство с Андреем Седых как с писателем и человеком. Первые его писания, ставшие известными мне, — во времена, теперь уже далекие, — были его отчеты в парижских «Последних Новостях» о заседаниях французского парламента, мало для меня интересные, составляемые, конечно, наспех, с неизбежными шаблонами на французский лад («на трибуну поднимается такой-то…»); тут меня заинтересовал только слух о том, что Андрей Седых человек веселый, бойкий, находчивый; кричит на него, например, в редакции «Последних Новостей» вечный крикун А. А. Поляков: «До чего, чорт вас возьми совсем, валяете вы отчеты как попало!», а тот ему в ответ: «А вы что же, хотите, чтобы я за 25 сантимов построчных переписывал свои отчеты по сто раз, как Лев Толстой свои романы и рассказы?» Потом я впервые прочел его полубеллетристические рассказы о жизни в Париже низших слоев русской эмиграции, его книгу «Люди за бортом», — и был даже удивлен: так отлично написана была она, так легко, свободно, разнообразно, без единого фальшивого слова, с живыми лицами, с присущим каждому из них языком. Тут уже явно сказались особенности Андрея Седых: его юмор, живость, уменье схватывать на лету все, что попадает в поле его наблюдений, мгновенно пользоваться схваченным… В те нобелевские дни, когда он был моим секретарем и ездил со мной в Стокгольм, я стал даже побаиваться этих его способностей. Вот, например, утро того дня, когда я должен принять из рук шведского короля нобелевский диплом и ответить ему благодарностью, и я шутя вздыхаю и говорю: «Ох, Боже мой, напрасно я жил в Париже в отеле «Мажестик», боюсь, что нынче брякну королю от смущения вместо Votre Majesté — Votre Мажестик!», а через несколько дней после этого в ужасе хватаюсь за голову, получив из Парижа «Последние Новости» с очередной телеграфной корреспонденцией Андрея Седых о моей жизни в Стокгольме, кричу ему: «Разбойник, что же это вы со мной делаете! При вас слова нельзя сказать! Вот вы уже и это телеграфировали — мою дурацкую шутку насчет «Мажестика»! Неужели вы не понимаете, что это будет, если шведы, люди строгие, узнают про нее, про то, что она попала в печать!» А он в ответ только пожимает плечом: «Что значит — дурацкая? Никакая хорошая шутка не может быть дурацкой. И нет ровно ничего обидного для шведов в вашей шутке. Главное же то, что скучный журналист достоин виселицы, к которой я еще не имею ни малейшей склонности». Зато в других отношениях был он секретарем хоть куда. Сколько давал за меня, замученного, бесед со всякими иностранными газетчиками, как решительно расправлялся с грудами писем, что я получал от несметных поздравителей и просителей, как ловко и спокойно выставлял за порог всяких «стрелков», осаждавших меня в «Мажестике»! В те часы, когда он отсутствовал, я часто сидел, запершись на замок, и не даром: бывали «стрелки», обладавшие удивительным нахрапом, анекдотическим бесстыдством. Однажды сидел я вот так, под замком, не отвечая на стуки в дверь. Раздается наконец стук настолько крепкий, требовательный, что я подхожу к двери:
— Кто там?
— Отворите, господин Бунин, — отвечает грубый, простонародный бас. — Нам нужен личный разговор по очень важному делу.
— Кому нам?
— Мне и моим товарищам.
— Я нездоров, никого не принимаю, должен лежать в постели.
— Не стесняйтесь, пожалуйста, мы же не дамы.
— Да в чем дело?
— Дело в русской национальной ценности, которую вы обязаны по своему положению лавреата приобрести, чтобы она не попала в руки кровавых кремлевских палачей.
— Что за ценность?
— Топор императора Петра Великого. Его личная собственность с государственным сертификатом и приложением печати.
— Вы, кажется, не в своем уме. Какой такой топор? Очевидно тот самый, каким Петр прорубил окно в Европу?
— Этим не шутят, господин Бунин! — уже с угрозой, с хамской мрачностью возвышает голос мой собеседник за дверью. — Не имеете права шутить. Это священная национальная ценность. И только в виду этого уступаем всего за пятьсот франков с ручательством…
С тех пор прошло почти пятнадцать лет. Андрей Седых издал в Париже еще несколько книг, потом стал американцем, прислал мне недавно свой фотографический портрет: сидит, уже в очках, серьезный, за письменным столом, что-то пишет… На днях получаю «Новое Русское Слово», читаю его рассказ «Миссис Катя Джэксон» — и качаю головой: это только передача рассказа Кати, русской девушки, неожиданно ставшей англичанкой, о том, что она пережила в немецком плену, а после плена — перед грозившим ей, как и многим, многим другим, возвращением в Россию, во избежание чего многие из этих многих «запирались в своих бараках, когда за ними приезжали на грузовиках красноармейцы, пели «Со Святыми упокой», перерезывали себе вены или лезли в петлю»; это передача одного из тех рассказов, что мы, по справедливому замечанию самого Андрея Седых, «уже тысячу раз слышали и читали, но я все-таки качаю головой с навернувшимися на глаза слезами: как передано! В передаче таких рассказов одно единственное неверное, лишнее, пошлое слово может погубить все дело, все впечатление от рассказа, не взирая на все его ужасающее ум и душу содержание. А вот Андрей Седых затуманил мне глаза, ни единым звуком не оскорбил моего писательского, теперь, по моему великому писательскому опыту, уже «абсолютного слуха»…