Когда первая страничка была написана, я понес материал в общую комнату. Там было шумно, накурено, набросано, там сидели машинистки с густо напудренными носами и царила та особенная помесь атмосферы казармы и политического клуба, которая присуща всем редакциям.
Я не видел, как отворилась дверь и поднял голову только потому, что в комнате внезапно воцарилась необычная, немного жуткая тишина.
В дверях стоял Миша Струев. Покойник смущенно улыбался, брови его были подняты несколько выше обычного и на лице, вместо обреченности, сияло плохо скрываемое торжество… Незабвенный друг подошел ко мне, крепко, как на похоронах, пожал руку и укоризненно сказал:
— Спасибо, дорогуша. В общем, хорошо… Хотя, родной мой, не скрою: могли бы уделить больше внимания. Такого покойника, да еще сотрудника газеты, можно было пустить и на первую страницу. И потом, дорогуша, — что же это вы самое главное забыли?! О сборнике моих стихов «Разбитая Лира» совсем не упомянули! А стихи, между прочим, первый сорт. Был я офицером, проделал войну, имею Георгия, — и опять ни слова! Так нельзя, обидно было читать!
Много написал я в жизни некрологов. Но никогда еще покойник не торговался со мной и не попрекал за то, что его пустили на второй странице, в правом углу.
Только много позже, когда я пришел в себя и были сказаны все нужные и крепкие слова, выяснилось, как два подвыпивших литератора решили проделать «психологический эксперимент» с целью опечалить прекрасную даму и вызвать у нее угрызения совести. Миша лег спать, а его приятель, уже плохо соображавший, что делает, сообщил в редакцию о безвременной кончине поэта. Как могло случиться, что в госпитале никто не поинтересовался проверить названное мною имя покойника? Много людей умирает в Париже. Если приходит человек и спрашивает тело, значит и проверять нечего — надо идти в мертвецкую…
История на этом кончается. Миша Струев по сей день благополучно здравствует в Париже. Он пишет стихи, бывает на Монпарнассе и влюбляется. А некролог свой он бережно вырезал и вклеил в альбом, рядом с рецензиями о «Разбитой Лире».
Сосед с версальского авеню
Много лет назад я жил в Париже, на Авеню де Версай. Удивительное это было место, тихое, немного провинциальное, все в зелени. Много старинных особнячков, окруженных садами. По утрам здесь можно было услышать пение птиц, это в Париже-то!
И люди здесь жили особенные, неторопливые, все больше старомодные старички и допотопные старушки, от которых веяло уютом, кофеем-с цикорием и свежими круассанами. Старички шли в церковь к поздней мессе, а я направлялся в сторону Сены, — поглядеть на ленивые баржи, медленно ползущие против течения, посмотреть на рыболовов на набережной. Мудрое их терпение всегда меня умиляло: никогда в жизни я не видел, чтобы кто-нибудь поймал на Сене хотя бы самую захудалую рыбку, а рыболовы не переводились и не теряли надежды. Вероятно, это были мечтатели.
Исчерпав все доступные на реке удовольствия, я делал крюк и выходил на широкое авеню, неподалеку от двухэтажного домика, скрытого от улицы высоким забором. Домик мало чем отличался от всех остальных, — был он не очень старой, но и не новой конструкции; железные ворота всегда наглухо заперты, — открывались они только в тех случаях, когда хозяин выезжал в город на своем небольшом черном автомобиле.
Хозяина я хорошо знал по виду. Ему было лет под семьдесят, может быть даже немного больше. Седая бородка клинушком, брюшко, — хороший, аккуратный старичок. Мелкий рантье, отставной чиновник, что-то в этом роде. Всегда в черном, — черный костюм, черный котелок, холеные руки, не привыкшие к физическому труду. Я знал, что жена его умерла давно. Домом заведывала дочь, — молодая девушка, обрекшая себя на одиночество, ни с кем не встречавшаяся, чуждавшаяся людей.
В хорошие, солнечные дни старичка можно было видеть в садике. Он сгибался над кустами роз и осторожно подстригал их садовыми ножницами, срезал мертвые веточки, боролся с дикими побегами, — розы у него были замечательные. Должно быть, он очень их любил и знал толк в цветах.
Этого любителя роз звали Анатоль Дейблер. По профессии он был палач.
Сосед был человеком неприветливым и скрытым, — таким, должно быть, сделала его профессия.
Журналистов Дейблер ненавидел люто. Это не располагало к знакомству. Раза два я видел его на работе и очень был разочарован: вопреки легенде, палач не носил цилиндра и белых перчаток, да и роль его, собственно, была ничтожной. Нажать кнопку — и все… Работали, главным образом, помощники, — здоровые ребята, получавшие у Дейблера с головы. Жалованье полагалось только палачу. Так как сдельной платы на жизнь не хватало, — Дейблер и сам на старости едва сводил концы с концами, — пришлось искать добавочное занятие, и они нашли его: служили лакеями в ресторане, который специализировался на устройстве свадебных обедов. Кто мог заподозрить, что лакей, так ловко выкладывающий на тарелку четверть курицы с гарниром, в свободное время помогает рубить головы преступникам?