Оба астронома направились к окну. Вернее, направился один Пайчадзе, а Белопольский двигался за ним, уцепившись за его руку. Достигнув стены, он ухватился за один из бесчисленных ремней, прикрепленных повсюду, и, по-видимому, обрел устойчивость. Пайчадзе нажал кнопку — металлическая ставня поползла в сторону.
Любопытство заставило меня покинуть спасительный тюфяк. Я медленно отстегнул ремни и снял шлем. Было странно чувствовать свои невесомые руки. Я бросил шлем на тюфяк, но он не упал, а повис в воздухе. Осторожно, стараясь не делать резких движений, я стал подниматься на ноги. Все шло хорошо, и я самодовольно думал, что избегну ошибки Белопольского, как вдруг, повиснув в воздухе, невольно попытался схватиться за что-нибудь. Мои ноги на короткий миг коснулись пола, и я, как пушинка, взлетел к потолку, — вернее, к той части помещения, которая до сих пор воспринималась как потолок.
Корабль как будто мгновенно перевернулся. “Пол” и все, что на нем находилось, оказалось наверху. Камов, Пайчадзе и Белопольский повисли вниз головой.
Мое сердце бешено билось от волнения, и я с трудом удержался от крика.
Камов посмотрел на меня.
— Не делайте резких движений, — сказал он. — Вы сейчас ничего не весите. Вспомните, что я вам говорил на Земле. Плавайте в воздухе, как в воде. Оттолкнитесь от стены, но только очень слабо, и двигайтесь ко мне.
Я последовал совету Камова, но не сумел рассчитать силу толчка и стремительно пролетел мимо него, довольно сильно ударившись о стену.
Не стоит описывать подробно все происходившее почти непрерывно в первые часы со мной и Белопольским. Если бы эти невольные полеты и кувырканья мы проделали на Земле, то давно сломали бы себе шею, но в этом невероятном мире все прошло безнаказанно, если не считать нескольких синяков.
Камов и Пайчадзе, прошедшие уже школу предыдущего полета, помогали нам получить первые навыки для движений, но и они не избежали ошибок.
Любопытно было наблюдать при этом за выражением лиц моих спутников. Пайчадзе, сделав неловкое движение, весело смеялся, и было видно, что он нисколько не боится показаться смешным. Камов хмурил свои густые брови и сердился на самого себя за проявленную неловкость. Белопольский после каждого невольно проделанного “трюка” украдкой взглядывал на нас, и на его серьезном морщинистом лице появлялось выражение страха. Это был страх перед насмешкой, но даже Пайчадзе, добродушно насмехавшийся надо мной, ни разу не улыбнулся при неловкости, проявленной Константином Евгеньевичем.
Что касается меня, то я, не обращая внимания на насмешки Пайчадзе, намеренно делал различные движения, чтобы скорее научиться “плавать в воздухе”.
В общем, мы освоились довольно быстро. Не прошло и трех часов, как я уже мог двигаться, куда хотел, произвольно меняя направление, пользуясь для этого ремнями, стенами, любыми попавшими под руку предметами.
Свободное парение в воздухе доставляло неописуемое ощущение, напоминающее далекое детство, когда я во сне так же свободно летал с места на место, просыпаясь всегда с чувством сожаления, что сон кончился.
Мы провели несколько часов у окна обсерватории. Оно было не очень велико, приблизительно метр в диаметре, но поразительно прозрачно, несмотря на значительную толщину стекла.
Звездный мир производил подавляющее впечатление своей грандиозностью. Но особенно — поразительный, ни с чем не сравнимый вид имели в эти первые часы полета Земля и Луна. Мы находились на таком расстоянии, что оба небесных тела казались нам приблизительно одинаковых размеров. Два огромных шара, один желтый, а другой бледно-голубой, висели в пространстве сзади и немного левее пути корабля. Солнце освещало значительно больше половины их видимой поверхности, но и неосвещенная часть легко угадывалась на черном фоне неба. Как мне и говорил Камов во время нашего первого разговора два месяца тому назад, мы видели ту сторону Луны, которая не видна с Земли. Казалось, что это не хорошо известная, привычная с детства спутница Земли, а какое-то другое, незнакомое небесное тело.
Может быть, только сейчас, глядя на родную планету, находящуюся так далеко, я впервые почувствовал тоску разлуки. Мне вспомнились друзья, с которыми я простился накануне старта, товарищи по работе. Что они делают в эту минуту? В Москве сейчас день. Ясное голубое небо раскинулось над ними, и за этой голубизной не видно крохотной точки нашего звездолета, который все дальше и дальше удаляется в черную бездну мира.
Я взглянул на своих товарищей. Камов и Пайчадзе были спокойны, как всегда. Изрезанное морщинами лицо Белопольского было грустно, и мне показалось, что на его глазах блестят слезы. Подчиняясь невольному порыву, я взял его руку и пожал. Он ответил на мое пожатие, но не обернулся ко мне.
Почувствовав тяжесть на сердце, я отвернулся. Внешнее спокойствие Камова и Пайчадзе в этот момент было мне неприятно, но я понимал, что они только лучше владеют собой, чем мы, а испытывают, вероятно, те же чувства.
Мелькнула мысль: “Эти два человека покидают Землю не в первый раз. Может быть, когда они вдвоем летели к Луне, они не были так спокойны”.
Около часа на борту корабля царило полное молчание. Все смотрели на далекую Землю. На ее диске я не различал почти никаких подробностей, и она нисколько не походила на школьный глобус, как ее иногда рисуют в книгах.
— По-видимому, — сказал я, — на всей поверхности Земли густая облачность.
— Почему так думаете? — спросил Пайчадзе.
— Почти ничего не видно.
— Облака здесь ни при чем, — сказал он. — Даже при полном их отсутствии подробности земной поверхности будут плохо видны. Атмосфера отражает солнечные лучи сильнее, чем темные части материков. Если бы была зима, мы видели бы Европу гораздо лучше. Хотите убедиться, — посмотрите на южное полушарие.
Действительно, я отчетливо видел силуэт Австралии, Азия смутно проступала сквозь белесую дымку.
За те часы, что мы провели у окна, Земля и Луна казались все время на одном месте. Корабль как будто не удалялся от них.
— Вам это только кажется, — сказал Сергей Александрович, когда я обратил его внимание на это обстоятельство. — Расстояние непрерывно увеличивается на шестьдесят километров в секунду.
— На пятьдесят восемь с половиной, — поправил Белопольский,
— Я назвал цифру приблизительно, — сказал Камов, — но Константин Евгеньевич конечно нрав. Если хотите еще более точную цифру, то на пятьдесят восемь километров двести шестьдесят метров.
Я не мог удержать улыбки, увидя, как Белопольский поджал свои тонкие губы при этих словах, сказанных самым невинным тоном. Улыбнулся и Пайчадзе.
Константин Евгеньевич имел маленький недостаток: он не всегда был достаточно тактичен, и Камов, как никто, умел мягко указать ему на это. Последняя названная им цифра была абсолютно точная.
Глядя из окна звездолета на свободно висящий в пространстве шар Земли, я подумал о долгих веках, когда люди считали свою маленькую планету центром мира. Меня потянуло к аппарату. Хотелось запечатлеть на пленке эту поразительную картину, Пусть миллионы людей увидят то, что видим мы — четыре счастливца, четыре посланца советской науки.
— Взгляните? — сказал Камов. — Вот блестит вдали небольшое небесное тело. Это наша родина — планета Земля. Она кажется сейчас больше всех звезд, кроме Солнца, но все же как она мала! Пройдут недели, вы с трудом найдете ее среди просторов Вселенной. А когда мы достигнем орбиты Марса, Земля будет казаться только крупной звездой. Но мы сами будем находиться все еще в самой середине планетной системы, окружающей обычную, ничем не примечательную рядовую звезду, которую мы называем Солнцем. А кругом вы видите бесчисленное количество таких же солнц, как наше. Чтобы добраться до ближайшего из них, нашему кораблю понадобилось бы тридцать четыре тысячи лет непрерывного полета. Оттуда мы увидели бы Солнце крохотной звездочкой, а Землю не смогли бы увидеть в самый сильный из существующих телескопов.
Белопольский обернулся к нам.