В дверь постучали. Бочком, виновато, протиснулся пастор. Он жалко улыбался.
– Приехала Крошка… Она так устала. Вы извините ее, ради бога. Она вряд ли выйдет к ужину.
– Передайте ей наше глубокое сожаление по поводу несостоявшегося знакомства. Мы вынуждены покинуть ваш дом еще до ужина, – церемонно объявил капитан Комочин.
Пастор обрадовался. Так обрадовался, что даже не смог этого скрыть.
– О, как жаль! Вы вполне могли бы остаться еще часа два-три.
– Вы не очень настаивайте, господин пастор, – уже не скрывая сарказма, предупредил капитан Комочин. – А то мы можем передумать. И ваша жена будет вынуждена донести на вас.
Улыбка исчезла. Пастор сник и сразу стал самим собой: трусливым, безвольным старикашкой.
– О, что я могу сделать, что я могу сделать! Она действительно пойдет в жандармерию – вы ее не знаете. О! Боже, боже! – он ломал руки. – Знаете что, я дам вам денег! Много денег! Вы сможете откупиться…
Он сам хотел откупиться от остатков собственной совести.
– Вы очень любезны, господин пастор, – учтиво поблагодарил Комочин. – Но у нас есть свои.
Мы опустились вниз, надели шинели. От них щемяще пахнуло теплом уюта и безопасности. Телефонные катушки оставили на кухне – в городе они только привлекли бы к нам опасное внимание.
Пастор неотступно следовал за нами, охая и причитая. Я все ждал, что он заговорит о защитной грамоте. Но он не вспоминал о ней. Трусил позади нас и отечески наставлял:
– Вы сами идите к ним, сами, не ждите, когда вас схватят, тогда они вам ничего не сделают. Посадят в лагерь для военнопленных – и все. О господи, какой же замечательный выход! Война для вас кончится. А там скоро придут ваши. Как мы их ждем! Боже, как мы их ждем!..
Возле самых ворот он произнес, умоляюще сложив руки, как для молитвы:
– Не говорите им про меня, заклинаю вас! Если только вы назовете мою фамилию, у меня не будет ни малейшего шанса остаться в живых.
Лучше бы он этого не говорил. Он сам испортил торжественную минуту прощания.
– Вам-то что беспокоиться, господин пастор! – обернулся к нему Комочин. – Ведь по мере потери шансов на жизнь растут ваши шансы на бессмертие!
Мы не подали ему руки, ни я, ни Комочин.
Лязгнули ворота. Стало жутко. По спине прошел холодок.
Первое, что я увидел на улице, был огромный плакат на стене дома напротив. Текст гласил: «Наша тысячелетняя страна в опасности!» Под надписью был изображен венгерский танк, устремившийся вперед, к горизонту, из-за которого поднималась хищная когтистая рука с красной звездой на ладони.
– Внимание! – подтолкнул меня капитан.
Патруль! Прямо на нас. Солдат и зеленорубашечник со скрещенными зелеными стрелами на красно-белой нарукавной повязке.
Я сунул руку в карман шинели: пистолет теперь лежал здесь.
– Я – солдата, – шепнул Комочин, не шевеля губами и не глядя в мою сторону. – Вы – второго. И бегите сразу вон туда.
Он едва заметно показал головой в сторону сплошь покрытой пожелтевшими виноградниками горы, возвышавшейся над городом.
Подошел патруль.
– Документы! – потребовал зеленорубашечник, здоровый, краснолицый малый, похожий на мясника. – Проверь у них! – приказал он солдату, а сам, придерживая рукой кобуру, побежал вперед, к крошечной кофейне – «эспрессо», из которой как раз выходили двое военных.
Мы подали наши удостоверения. Я нащупал в кармане пистолет, отодвинул пальцем предохранитель. Солдат посмотрел документы, кинул на нас удивленный взгляд и снова уставился в бумаги.
– Идиоты! – услышал я его негромкий голос. – Кретины! Этот полк! Да вас ведь вздернут на первом фонаре! Если уж у вас хватило ума дать тягу, то неужели ваши дурьи башки не могут сообразить, что с такими удостоверениями нельзя шляться по городу?
– Ну, как? – крикнул издали фашист; он уже проверил документы и отпустил тех двоих.
– В порядке! – Солдат вернул нам удостоверения. – Найдите себе бабу! Или забирайтесь на гору в какой-нибудь винный погреб. Идиоты! Безмозглые идиоты!.. Можете следовать дальше, – добавил он громко и строго.
Мы дошагали, усердно стуча ботинками, до конца квартала и, не сговариваясь, вошли в переулок.
Все переулки вправо от нас вели к подножью горы.
Больше двух часов мы, дрожа от холода и сырости, лежали в кустах близ тропки, которая вела наверх, к винным погребам, и не решались подняться. Всё боялись, что нас увидят снизу, из города.
Листья на виноградных лозах пожелтели, свернулись. Виноград уже весь убрали и, сколько я ни шарил взглядом вокруг, нигде не мог обнаружить ни одной ягоды.
Внизу расстилался город. Улицы полукружьем домов охватывали основание горы, лишь в нескольких местах взбираясь на склон, и уходили от нее такими же ровными полукружьями все дальше и дальше, словно волны застывшего моря, исчезая в туманной дымке на противоположной окраине. Эта дымка давно висела над городом, а теперь, к вечеру, быстро густела, и улицы растворялись в ней одна за другой.
Часы на башне городской ратуши пробили семь раз. Уже можно было бы встать, но мы все еще лежали, прижавшись друг к другу – так теплее. С полчаса назад вверх по тропке поднялась девушка с большим кувшином в руке. Надо было дождаться ее возвращения.
Я начал терять терпение:
– Может быть, обратно она пошла по другой тропинке?
Капитан предостерегающе поднял руку. Кто-то спускался с горы.
Она! Наконец-то!
Девушка, придерживая кувшин обеими руками, шла не по тропке, а по траве, совсем рядом с кустами, в которых лежали мы. Вероятно, она боялась поскользнуться на влажной глине. Я увидел ее стройные ноги, обутые в красные полусапожки, услышал приятный голос, негромко напевавший веселую песенку.
Я чуть приподнялся и посмотрел вслед сквозь оголенные верхние ветки кустов. Волосы у нее были светло-пепельные, как у Марики.
Девушка скрылась в вечернем сумраке. Капитан Комочин поднялся, потянулся, расправляя онемевшие руки. Я тоже встал, морщась, как от боли. Затекла левая нога; я ее совсем не чувствовал.
– Наверх!
Я заковылял по тропке вслед за Комочиным.
Винных погребов тут было много. Но все, на нашу беду, заперты. Причем не просто на ключ, а на добротные тяжелые ржавые замки, служившие, вероятно, верой и правдой уже не одному поколению виноделов.
Под стать замкам и двери погребов: толстенные, плотные, обитые жестью. Для того, чтобы их открыть, нужен был, по меньшей мере, пудовый лом. Жалкие прогнившие жерди, которые мы находили в виноградниках, трещали и разлетались одна за другой при малейшем нажиме.
Мы проупражнялись бы так всю ночь и все равно не попали бы вовнутрь, если бы Комочин вдруг случайно не обнаружил, что мы, в буквальном смысле, ломимся в открытую дверь. На ней висели такие же грозные замки, как и на других, и они были замкнуты самым добросовестным образом. Но дверь почему-то плохо держалась со стороны петель. Стоило только чуть нажать палкой, как она тотчас поддалась.
Мы пробрались в погреб и, закрыв за собой тяжелую дверь, приперли ее изнутри шестом.
Нас охватила абсолютная тьма. Остро пахло вином и сырой землей.
– Зажгите спичку, – предложил я.
У нас был всего один коробок – в кармане у Комочина.
Вспышка озарила на мгновение длинный узкий ход, по правую сторону которого стояли большие бочки. Они уходили далеко внутрь хода, теряясь в темноте. Мы прошли вперед шагов сто. Комочин снова зажег спичку. Та же картина.
– Ого! – воскликнул я. – Погребу конца не видать.
– Они, бывает, тянутся на целые километры, – сказал капитан Комочин. – С ответвлениями, как пещеры.
Бочки здесь были замшелыми и, судя по звуку, пустыми. Я брезгливо оттер с пальцев холодную слизь.
– Пойдемте к выходу, там суше.
Мы устроились на досках между двумя огромными бочками. Я ощупью отвернул кран, подставил рот. Полилась кислая терпкая жидкость.
– Вино, товарищ капитан!
– В винных погребах воду не держат.
Я лег, положив под голову пилотку, и закрыл глаза. Все равно: открывать их или закрывать. Такая же темнота. Но когда я закрывал глаза, то чувствовал себя все-таки привычнее.
А капитан Комочин? Мне почему-то казалось, что он лежит с открытыми глазами и смотрит на меня. Говорят, взгляд можно ощутить. Идешь по улице, смотришь на кого-нибудь, и он обязательно обернется. А в темноте? Тоже ощущаешь взгляд?