Приученный им считать, что я опоздал на встречу, если пришел на минуту позже назначенного времени – хотя бы и на полчаса раньше партнера, я унаследовал-таки его комплекс пунктуальности и раздраженной зависти к неторопливым аборигенам. В «Тихом Доне» меня больше всего восхищало, как там назначаются свидания: «Повечеряете – выходи к плетню».
В «Кроткой» Достоевского герой, типичный западник, узнав о самоубийстве жены, восклицает: «Всего только пять минут опоздал!» В действительности он опаздывает на целую жизнь, которая у него четко распланирована (позорное прошлое – накопительское настоящее – светлое будущее) и проходит в дрессировке жены-бесприданницы. Мотивы времени и денег совмещает род занятий героя – владельца закладной конторы. По национальности он, как и старуха-процентщица в «Преступлении и наказании», не еврей, но профессия у него типично жидовская – взимание денег за самый ход времени. Сегодня это норма в обуржуазившемся мире, но в Средние века христианин не мог заниматься столь богопротивным делом, и оно выпадало на долю евреев.
Да что там, еще недавно одна православная художница из России, гостившая в Санта-Монике, отказывалась понять, как это можно дать взаймы тысячу долларов, а через год требовать назад тясячу сто. Я помнил ее мать, в молодости служившую домработницей в семье моих знакомых, а ее бабушка вообще успела родиться крепостной.
Я тоже никак не могу выдавить из себя раба – мне морально тяжело платить за парковку машины, то есть, грубо говоря, за время и место. (Слава богу, для велосипедов и то, и другое пока бесплатно.) Но когда я пожаловался на этот пережиток российского прошлого коллеге-американцу, он признался, что ему тоже противно платить за паркинг. И это при том, что формулы «Время – деньги» и, буквально, «Спасибо вам за ваше время» давно уже въелись в плоть, кровь и подсознание американцев.
Во время первой поездки в Польшу (1967) – эту славянскую и единственно доступную мне тогда Европу – я остановился у тамошних коллег. Я с удивлением отметил, что когда мы садились завтракать, хозяина не бывало дома. Оказывается, он вставал раньше всех и отправлялся на прогулку, которая венчалась чашечкой кофе в кавярне. Но ровно в 9 появлялся, постукивая пальцем по крышке часов, со словами Mam zawsze punkt («У меня всегда ноль-ноль»). Фраза запомнилась, ибо звучала несколько раз в течение дня – каким-то образом, когда он смотрел на часы, на них оказывалось ровно.
Мне эта еврогармония не давалась. Пытаясь освоить культуру кавярни (поводом служил роман с юной полькой), я никак не мог научиться бесконечному растягиванию микроскопической порции эспрессо. Я выпивал вторую, третью, четвертую чашку и томился в ожидании дальнейших событий.
Это не я пишу
В 50-е годы в папиных разговорах за чайным столом и устных новеллах стал фигурировать музыковед-графоман с запоминающейся, иногда казалось, нарочно придуманной, фамилией – Оголевец [11] . Бывший работник милиции, он вел себя нахраписто, печатал огромные тома с претензией на тотальную перестройку музыкознания, скандально требовал их обсуждения и признания своего величия. В ходе кампании по увековечению собственной славы он не постеснялся обратиться за отзывом к Шостаковичу, со слов которого и стала известна эта история.
Отметая возражения, он добился аудиенции и попросил письменно засвидетельствовать непреходящую ценность его работ. Шостакович, неспособный никому отказать прямо, стал, нервно наигрывая что-то пальцами на щеке (папа всегда показывал его так), отнекиваться – он не читал книг Оголевца, сейчас у него нет времени с ними ознакомиться, он не музыковед, научных отзывов не пишет, это отняло бы слишком много сил…
– Не нужно ни о чем беспокоиться, – надвигаясь на него, с угрожающей членораздельностью объявил Оголевец. – Я все подготовил. Вот отзыв. – Он раскрыл портфель и протянул Шостаковичу отпечатанный текст с зияющим местом для подписи.
Шостакович стал читать:
«Гениальные работы выдающегося музыковеда А. С. Оголевца открывают новую страницу в истории советского и мирового музыкознания. Их историческое значение…»
– Как же вы можете так о себе писать? – спросил пораженный Шостакович, хотя после всего к тому времени пережитого, наверно, мало что должно было его удивлять.
– Это не я пишу, – левой рукой папа описал большую дугу и уперся указательным пальцем себе в грудь. – Это вы пишете!!! – Правый перст он устремил на воображаемого Шостаковича.