Выбрать главу

Даниле пошел двадцать первый, портит, гадство, девок, а жениться не желает. "Время, мол, батя, теперь сурьезное, не следует казаку обзаводиться бабой... Потом как-нибудь, когда все устроится... или туда, или сюда..." Нет, не с того бока кабана смалит парень. Власть теперь крепкая, хозяйничать дает, на кого еще надеяться?.. Пробовал было Кузьма Дмитриевич по-хорошему расспросить. "Э-е, - говорит Данько, - погодите, батя, вон Польша зашевелилась... А вам бы с нашим богатством пора бы знать, чьей стороны держаться!" - "Ты мне брось, Данила, уремья теперь такое, что быстренько голову отстригут по самые плечи". - "Ничего, говорит, - не отстригут..." И ходит, гадство, по чужим селам к девкам богатым, все к тем панночкам, у которых золотые сережки, да резиновые галоши, да, гадство, панталоны с кружевами... Попробуй-ка такого женить!..

А меньший, Андрей, еще училище заканчивает, видать, не будет хозяйством заниматься, - отрезанный ломоть. Ну, а старуха уже не та, что прежде, хиреет, как ей и на огороде, и в поле, и бураки хочется сеять, а кто же возле них на коленках будет ползать, пропалывая?.. Вот жизня устроена!

Да, тяжелы хозяйские хлопоты, это уже я вам говорю, учитель Иван Иванович...

Когда стало известно о разгроме шкарбаненковской золотой роты, думал, что и из наших богатеев кого-либо потянут. Но, кажется, обошлось тихо. Иль они слишком осторожны?

Даже Данько Котосмал, который еще с лета у меня на подозрении, и тот, как говорят, до поздней ночи шатался с парубками по селу, горланил песни. Странно.

А на праздник Октября, когда советской власти исполнился пятый годик и напротив сельсовета сколотили трибуну, на которой стояли представитель из волости, Ригор Власович и председатель комбеда Сашко Безуглый, а бедняки и школьники проходили по селу с красными флагами, Данько Титаренко тоже прихватил себе красный флаг. Но когда он поравнялся с трибуной, Ригор Власович, который все время выкрикивал "Ура!", вдруг замолк и глазами захлопал.

- Эй ты, живоглот! - крикнул он Даниле. - А ну-ка отдай наше честное знамя трудящим! Кому сказал?!

И Данько, даже не взглянув в его сторону, тут же передал свежеоструганное древко кому-то из толпы, а сам поплелся к чьим-то воротам.

Но люди уже видели и оценили его преданность советской власти и даже ругали втихомолку Ригора Власовича:

- Вишь, парубок хотел как лучше, а Ригору разве угодишь? Надо же, поставили нам такого басурмана, прости господи!..

Обойдя все село, мы пропели "Интернационал", "Смело, товарищи, в ногу", "Мы - кузнецы" и снова вернулись к сельсовету на митинг.

Выступал товарищ из волости, рубил рукою воздух - да здравствует мировая революция! - потом мой Виталик, он приехал из города на праздники, вышел на трибуну в красном галстуке и "с чувством", то есть с ораторскими жестами, прочитал стихотворение:

Мы с тобой родные братья

Я рабочий, ты - крестьянин...

Ну, скажу я вам, очень тепло на душе стало у нас с Евфросинией Петровной, когда все захлопали в ладоши!.. Правда, аплодировать первым начал я...

Даже Нина Витольдовна похлопала в ладошки у нас над ухом. И так дружелюбно улыбнулась нам прелестными синими глазами - будущая наша кроткая и благородная сваха.

Я люблю Революцию. За ее необычность, за пафос ее и искренность сердца.

Пусть никогда не выцветают красные знамена, которые мы сегодня принесли на праздник. Я люблю Революцию и за то, что она широко открывает объятия всем людям, всем, кто честен в помыслах своих. Я люблю ее и за то, что в переполненной ее душе нашлось место и для Нины Витольдовны с ее голенастой дочуркой, которая вот прижалась к матери, прячась у нее под мышкой, как цыпленок.

Речи, речи... Вроде бы все одинаковые, но сколько искреннего чувства в каждом слове!..

Вот, оказывается, в чем твое бессмертие, рыцарь печального образа, Иван Иванович, - в верном служении благороднейшей Даме - Революции!

Под конец снова выступал Ригор Власович. Собственно, не выступал, а читал телеграмму из Харькова - "Всем, всем, всем".

- Вот послушайте, товарищи бедняки и которые середняки! Разные живоглоты могут не слушать - не про них писано. - И суровым голосом, откашлявшись и постучав пальцем по кадыку, Полищук начал медленно читать: - "Постановление ВУЦИК* от четвертого ноября 1922 года". - Потом закашлялся, обвел взглядом собравшихся, нашел меня и поманил рукой. - Вот, пускай уже дочитает Иван Иванович, у меня что-то с горлом... А вы чтоб слушали!

_______________

* В У Ц И К - Всеукраинский Центральный Исполнительный Комитет.

Я взошел на трибуну и принял из рук Полищука документ, напечатанный на пишущей машинке.

И начал читать.

Люди с жадностью ловили каждое слово, прикладывали руки к уху.

- Гро-о-омче! - кричали мужики.

- Эй, вы там, бабы, ша!

- Это вы заткнитесь!

- "...одного года..." - повторял кто-то за мной.

- Да тише, чтоб вас...

Я повысил голос:

- "Сократить срок пребывания в местах заключения на одну треть, но не больше, чем на половину, всем осужденным на срок более одного года, кроме..."

- Амнистия, амнистия!.. - прокатилось по толпе.

Дальше я уже не мог читать - такой поднялся шум.

- Может, и Македона выпустят...

- Куда там! Ему - вышку!

- Пойдем в уезд всем миром! Как цыган, так и пальцем его не тронь!

- А лошадей красть - так им поблажка!

- Тихо! Ти-и-ихо! - сложив руки рупором, крикнул Полищук. - Кто там болтает попусту?! Не было еще суда над Македоном! Только после праздника! А про бедных цыган не злословьте! Потому как то не Македонова коняга была!.. Живоглоты несознательные! А вы, люди, их не слушайте!

Дома меня поджидала Палазя хроменькая, Македонова жена. В хату не вошла. Пятеро ее сыновей стояли перед нею тесным кружком, шмыгая носами и исподлобья поглядывая на меня. Такие же белобрысые, с водянистыми глазами, как и отец их.

- Вот так, Иван Иванович... - сквозь зубы сказала Палазя. - А дома еще четверо...

- Не я же народил их вам, Палазя!..

- Не народили, а со света сживаете!

- Ну?

- А то, что пошли в свидетели на Петра!

- А то, что он человека замучил, вас не касается?!

- Цы-ы-ыгана?..

- Эх ты! - не сдержался я. А сам подумал: "Вот они, низменные сельди!" - Да разве человек вы после этого?!

Палазя заплакала.

- Смотрите: девятеро!..

- А у цыгана, думаете, меньше?

Палазя стала плакать тише. Только судорожно вздыхала и напряженными, ломкими пальцами сжимала худенькие плечики меньшенького.

- Застрелят... - сказала и вопросительно и утвердительно.

- Н-не знаю... Суд разберется...

- Куда там... Там такие же, как вы... Такие безгрешные да добренькие...

- Может, на него распространится амнистия... - неуверенно произнес я.

Она молчала, отведя от меня взгляд - ненавидящий, тоскливый.

Потом выдавила из себя:

- Ой, смотрите, Иван Иванович! Сегодня одно, а завтра - иное!

- Кем это вы меня пугаете?

- Н-не пугаю, а так просто скаж-ж-жу! - Последнее слово она будто оттачивала на точиле.

- Уходите!

Загребая своих мальчуганов руками, как цыплят, Палазя поковыляла со двора.

Возле самых ворот вдруг обернулась и упала на колени. Простерла ко мне руки, потом стала биться головой о землю.

У меня в глазах потемнело.

- Вы что, с ума сошли?! Встаньте!.. Суд разберется... Я только свидетель... Не могу иначе...

Женщина будто и не слышала. Сердце у меня оборвалось.

- Я сделаю все... все... что в моих силах... - И, согнувшись, побежал в хату.

Сердце билось так, что казалось - чувствую его собственными ребрами. Схватила одышка, чего раньше со мной никогда не бывало, даже в тот день, когда на моих глазах убивали человека.

Домашние бросились ко мне.

- Ой, вот здесь... вот...

- Ну, Македониха! Ну, ведьма! - всплеснула руками Евфросиния Петровна. Ядзя метнулась к кадке с водой.

Насилу меня отходили.

Эх, Иван Иванович, тебе ли быть судьей!

И все же решил не брать греха на душу, рассказать на суде все, что было и как было.