Великому каменщику нравилось также любоваться своей работой. Каждый кирпич он долго взвешивал в руке, даже поплевывал на него, как рыбак на червяка, наконец укладывал на раствор, покачивал туда-сюда, нежно пристукивал рукоятью кельмы, разглядывал кирпич в ряду, склонив голову то на одно, то на другое плечо, переминался с ноги на ногу, как старый вдовец возле дивчины, которая должна стать его второй женой, потом степенно опускался на скамью и скручивал новую цигарку.
- Будто здесь и был... Када кладешь кирпич... пых-пых... нада знать, куда класть его... Ежли мастер с головой... пых-пых... то кладет куда надо...
Когда ж, бывало, стенка обвалится, хлопнет себя по бедрам: ну, ты гляди - как не было!..
Мы с Ядзей из уважения к его мудрости стояли в это время возле него смирно, как солдаты на молитве, держа в руке по кирпичу, и ужасно переживали свою бездеятельность.
Через две недели печка с духовкой и плитой была готова. Оштукатурив ее, великий мастер с час сидел на скамье возле топки и пускал туда дым из самокрутки. Это должно было убедить нас, что тяга есть.
Из-за его "знаменитости" мы с Ядзей не решались зажечь в печке хотя бы жгут соломы.
Наконец настала торжественная минута, когда известного печника посадили за стол.
Мудрейшие мысли стал излагать мастер после третьего стакана.
- Када пьешь... нада иметь понятие... Када мастер с головой, то он знает три правды. Что можно сделать сегодня... так подожди до завтра. А то, что можно выпить завтра... так лучше выпить сегодня. А ежли горилка мешает работе... так брось ее... работу...
После пятого стакана знаменитый мастер запел:
- Го-йой! Го-йой!.. Йо-йой!.. Тундылили, тундылили... ме-о-оду!
А потом начал безутешно плакать:
- Ежли мастер... ма-астер... у-гу... гу-гу... с понятием... гу-гу-гу...
Тут мы поняли, что великий печник достиг наивысшей мудрости. Я и мои домашние вынесли его на рядне, уложили на двуколку и благополучно сдали Гринчишихе, которая от радости не знала, куда его положить.
- Ну, Иван Иванович, да и спасибо ж вам великое! Дай боже и вам вот так! - благодарила умиленная женщина.
Я скромно заметил:
- Ежли мастер с головой...
- ...а не свинья... - добавила Евфросиния Петровна.
На этом мы и распрощались со счастливой семьей. Деньги, понятно, отдали Гринчишихе. Она зажала их в кулак и сразу повеселела.
- Ну, ничего, - сказала она, - такую умную голову хмель глупее не сделает!
Через день или два Нина Витольдовна перебралась с Катей в новое жилье. Перевели туда и старого Бубновского, который очень обрадовался этому и бормотал:
- Ниночка благо'одная женщина... да, благо'одная!..
- Вот и началась наша новая жизнь, Катенька! - с достоинством и грустью сказала Нина Витольдовна, осматривая голые стены.
Катя смотрела на нее большими синими глазами - с недетской мудростью, со страхом утраты матери, с невыплаканным горем, с ранней чисто женской солидарностью.
- Мы будем жить, мамочка... Я так тебя люблю!..
...Я так вас люблю, мои будущие родичи, прекрасная моя сваха, богоданная моя невестушка!..
В тот вечер мы с Евфросинией Петровной пришли на новоселье к нашим родственникам. Я с энтузиазмом раздувал самовар старым сапогом - и галантность моя была весьма кстати: у Нины Витольдовны и без того глаза были воспалены, словно кто-то бросил в них горсть раскаленной золы.
Мы пили настоящий китайский чай, купленный в кооперативной лавке (частной торговли мы, учителя, по моральной обязанности, не поддерживали), с коржиками, которые испекла Евфросиния Петровна - хрустящие, вкусные, в форме плоского мещанского сердечка. Моя невестушка пила чай так тихо - ни причмокнет, ни подует, - сама благовоспитанность, и я стал побаиваться за своего Виталика: каково-то ему придется с такой женой-комильфо. И еще заметил я в своей невестушке - она начинает мило картавить: видимо, мама ее, пережив неудачу с обучением деревенских Ванек и Одарочек, начала приучать к французскому свою доченьку.
Ну что ж, Виталику придется выслушивать строгие порицания на языке Декарта и Вольтера. Но я уверен, что он не будет оправдываться страстными русскими идиомами, которые обезоруживают и доводят до слез даже жен со знанием пяти иностранных языков.
Я уверен, что сын простого сельского учителя будет благороднее своего тестя-дворянина.
Не знаю, чем закончит Виктор Сергеевич Бубновский. Или полным "опрощением", что приведет его в нередеющие ряды алкоголиков, к чиновнической утрате личности, или в кружок замаскированных и озлобленных контрреволюционеров? В последнее я мало верю - нет в его душе ни одного твердого убеждения, которое определенным образом дает право на уважение к заядлому монархисту.
Куда пойдет он, лишенный даже воспоминания о семейном уюте, где найдет друзей, которые заменили бы ему покладистую синеокую женщину, мать его ребенка?
Где приклонит голову, что так рано поседела от жгучих душевных ран уязвленного дворянского самолюбия? Ибо уже и проклятия в адрес своего бывшего сословия, болезненно-веселое самобичевание не приносят ему утешения, и он все реже прибегает к ним. Наоборот, если он и причисляет себя к пролетариям (все отобрали, все!), то только с добавлением "люмпен".
Так разлагается личность...
А может, и на него снизойдет дух божий, и он, как тысячи других интеллигентов, болезненно, с мукой великой, осознает смысл своего жизненного назначения и начнет по-настоящему служить своему народу после того, как осмыслит, что падение его сословия - не мировая трагедия, а великая справедливость революций, которые сметают и уничтожают господствующую элиту, в какие бы тоги она ни рядилась?
Кто знает...
Только очень мне не хотелось бы, чтобы моя маленькая невестушка имела какие-то основания - со страха за свое будущее, из простой мещанской подлости или даже из идейных побуждений - отречься от своего беспутного отца...
Я уже приметил моду на отречения и считаю это величайшей подлостью всех времен, начиная с Галилея...
В тот самый вечер я наблюдал не только своих будущих родственников, но и свою любимую супругу. Да, она была настоящей женщиной...
Еще с того дня, когда Бубновская с дочкой поселились у нас, отношение Евфросинии Петровны к ней заметно изменилось. Не только по праву старшинства, но и по положению замужней матроны, Евфросиния Петровна давала понять разведенной и потому запятнанной супружеской неверностью Нине Витольдовне о своем преимуществе.
Но это было, как всегда, не от силы, а от страха.
Я уже давно заметил, что замужние женщины очень боятся своих разведенных сестер, - ведь каждая разведенная становится более привлекательной для мужчин, становится вроде девственницей, тоскливой мечтой. Да еще когда твоей подруге, скажем, не сорок два, а тридцать пять лет...
И даже если твой муж и неспособен вроде постоять в поединке с соблазнительной молодостью, все равно опасность существует, потому что таким... таким... только и нужно, чтобы прикрыть свою аморальность хотя бы видимостью повторного брака. Одинокая разведенная женщина точно так же презираема среди своих сестер, как и старая дева...
Вы слышите, женщины, кто разводится с пьяницами и развратниками, с мужьями, избивающими вас, с садистами? Хорошенько подумайте, и не раз, прежде чем покинуть богоданного мужа!..
Как-то я было заикнулся: "Катя, доченька моя...", так моя любимая женушка сразу с кротостью голубицы поправила меня:
- Ваня, ты не можешь называть так нашу милую гостюшку, ведь у нее есть родной отец!
Ну, как не согласиться с такой железной логикой!.. И с тех пор я обращаюсь так: "Катя, детка..." И Евфросиния Петровна внимательно прислушивается, не добавлю ли я: "детка моя". Ох, как боится она, чтобы эта девчушка не стала ребенком моим!..
А Нина Витольдовна будто не замечала ядовитого меда, струившегося с уст ее верной подруги.
А когда моя любимая жена, немного вспотевшая от крепкого и горячего чая, влажными глазами еще раз окинула убогую комнатку Нины Витольдовны и сказала: "И все же у вас здесь так мило!" - хозяйка улыбнулась грустно и извиняющимся голосом проговорила: