– Не трогай ты его, – посоветовал Семён, глядя в спину друга. – Рано пока.
– Ты-то не вызнал ещё, что у него стряслось? – осторожно спросила Мери, передавая детям варёные яйца и деля между ними хлеб. – Видно же, что неладно с цыганом. Весёлый мужик, ясный, добрый, – а всё молчит, грустит. Тебе не говорил ли чего? Вы с ним всё с лошадьми возитесь вместе…
– В конях он хорошо понимает, – согласился Семён— Род-то его знаю я: настоящие цыгане, лошадники хорошие. И ничего плохого за ними не водилось никогда. Да если бы Лёшка натворил чего, мы бы давно услыхали! Сама ведь знаешь, как бывает: ещё нагрешить не успеешь, а уже в каждой палатке об этом языки трут, и по всем таборам молва пошла!
– Может, какое-то несчастье?.. – осторожно предположила Мери.
– Знамо дело, несчастье, коли жена ушла! – нахмурился Семён. – Ты к Лёшке до поры не лезь. Будет нужда – расскажет, а нет… значит, само зажило. Коли плохого ни за ним, ни за его девкой не водилось, значит, и языком чесать не о чем!
Муж был прав, и Мери, вздохнув, согласилась.
В Смоленской губернии табор оказался только в середине сентября. Осень пришла тёплая, сухая, с вызолоченными, сквозистыми берёзами по обочинам дороги, с пламенеющими рябинами, с ясным, прохладным, высоким небом, в котором неспешно и величаво плыли горы кипенно-белых облаков. По ночам уже случались заморозки, и наутро дорога покрывалась тонкими, как паутинка, ледяными прожилками. Но днём пригревало, по опушкам леса цыганята собирали последние грибы, а в телегах ещё хранились остатки «ростовского» зерна.
В один из вечеров цыганки примчались из села весёлые, взбудораженные невиданной добычей: в торбе у каждой лежала настоящая парная говядина! Оказалось, что по селу прошёл страшный слух о том, что всю до единой скотину, вплоть до последнего курёнка, власть постановила сдать в колхоз, а кто не согласится – немедленный расстрел с высылкой семьи в Сибирь. Оправившись от первого испуга, деревенские мужики дружно принялись резать скот. Часть мяса удалось засолить, часть засушить. По всем хатам варили щи с требухой и пекли пироги с ливером, делалась колбаса и подвешивались коптиться окорока. Цыганки, неожиданно попавшие на такое мясное изобилие, не растерялись и бросились по хатам. С каждого двора доносились их громкие, жалобные голоса и рёв цыганят, симулирующих голодные судороги. Нанка, которая виртуозно умела изображать обморок, рухнула без чувств прямо посреди сельской улицы, и перепуганная хозяйка, у которой Мери с душераздирающими воплями попросила воды «отлить девку», сама пригласила цыганок в хату.
В сумерках цыгане, собравшись у костра, до хрипоты спорили: то ли сидеть здесь ещё неделю-другую, объедаясь до последней возможности, то ли ехать с этим мясом подальше, где о колхозных делах ещё и не слыхивали, и попытаться обменять его на что-нибудь стоящее. Спору положил конец Семён, авторитетно заявивший:
– Как решите, ребята, так и будет, только колхозные дела сейчас повсюду. Не в одной Михеевке скотину режут: никто свою животину в чужое хозяйство отдавать не хочет. И в Калужской, и в Брянской губернии, поди, то же самое делается.
– А в Московской? – грустно спросил кто-то. – Вдруг туда не докатилось ещё?
– Может, и не докатилось, – согласился Семён. – Только покуда мы до Москвы с этим мясом доберёмся, оно у нас стухнет вчистую. Так что, по мне, лучше тут постоять да хоть неделю поесть по-людски. А потом, с животами набитыми – хоть до Москвы, хоть до Питера! Я всё сказал, а вы дальше решайте!
Как обычно, оказалось, что после слов Сеньки Лоло толковать уже особенно не о чем, и успокоенные цыгане разбрелись по палаткам.
У каждого шатра булькала в котелке наваристая мясная похлёбка. Мери и Нанка к тому же, заглянув на обратной дороге в рощицу, принесли полный фартук поздних подосиновиков. Суп вышел сказочным, дети наелись до отвала, а Семён полушутя ругал жену за то, что она укормила его всмерть и теперь он, хоть умри, не сможет подняться ночью к коням.
– И пусть! И нечего к ним подниматься: чай, не дети малые! – смеялась Мери, протягивая миску подсевшему к их костру Лёшке. – Держи, морэ, не расплескай! Ешь! Съешь – ещё налью! Богатые мы сегодня – давно такого не было!
Лёшка, смущённо улыбаясь, принял миску, взял поданную Нанкой ложку, принялся хлебать суп.
Вокруг быстро, по-осеннему, темнело. Из дальнего оврага украдкой подбирался к цыганским палаткам туман. Ярко горели костры, выстреливая в стынущий воздух снопами искр. Возле шатров дымили самовары, звенели чашки, пахло чаем из душистых трав и сушёных ягод. Возле одного шатра послышалась было мужская брань, женский обиженный визг, – но ссора так и не разгорелась: всем было хорошо в этот тихий, холодный, неожиданно сытный вечер. Казалось, все несчастья уже позади: не будет больше не голода, ни страшных, обезлюдевших деревень и станиц, ни обтянутых кожей, ещё живых скелетов на пустых улицах, ни одичалых собак, рвущих зубами трупы, ни людей с винтовками, деловито тыкающих железными «щупами» в подозрительно мягкую землю… И поэтому, когда Мери, убирая посуду, вполголоса затянула песню, к ней сразу же присоединился голос дочери. Несмотря на юный возраст, Нанка уже считалась признанной таборной певицей. Десятилетний Мишка любил вторить сестре. И сейчас они вдвоём сидели у огня, привалившись плечами друг к другу и упоённо вели на два голоса «долевую»: