Он вышел из юрты, глубоко и жадно глотнул прохладного воздуха и остановился, глядя в сторону гор: за теми горами — море; за тем морем степи; за теми степями — Китай. Китай!
Солнце в Карабахе западает медленнее, чем в Самарканде, где вечер краток. Дневной свет угасал не спеша, а ясная синева в небе меркла долго.
Младшие царевичи дважды в день занимались с учителями — ранним утром, едва наступал рассвет, и перед вечером, в конце дня.
Внуки повелителя разместились в нескольких юртах. Учителей допускали сюда лишь на время занятий. Днем царевичей навещали царедворцы, навещали и ровесники, товарищи игр и развлечений. Бывали дни, когда ездили на охоту или смотреть лошадей в табунах, где у пастухов находилось много забавных рассказов о лошадях, о походах, сказок о необыкновенных происшествиях; иногда запросто выезжали в степь проехаться, скакали там наперегонки, испытывая своих коней и на скаку подзадоривая друг друга; в другие дни ходили пройтись по воинскому стану, присматривались к обыденной жизни воинов, заходили посмотреть юрты старших царевичей.
Здесь Улугбек деловито, с озабоченным видом знатока судил о лошадях своих и чужих, спорил о беркутах, сидевших на привязи, не без зависти любовался соколами Халиля, прося сокольничьих выносить птиц на свет из юрты. Самого Халиля заставали редко: они с Султан-Хусейном подолгу пропадали среди своих войск или в дальних станах.
В тот вечер, после занятий, Улугбек с Ибрагимом, как всегда, явились ужинать к бабушкам.
Царицы здесь скучали, и каждый день придумывалось какое-нибудь зрелище или празднество для их потехи.
В тот вечер, едва пришли мальчики, все вышли из юрт наружу и сели на коврах среди травы. Предстояло смотреть плясуний, привезенных из Индии.
Разожгли высокие жаркие костры, и, когда пламя поднялось, небо сгустилось и потемнело. Плясуньи неожиданно возникли между двумя пылающими кострами и в полыхающем свете засверкали украшениями.
Смуглые гибкие девушки плясали в нарядах легких и ярких, как лепестки.
Позвякивая бубенцами, припаянными к браслетам на запястьях и на щиколотках, девушки то мчались в цветистом коловороте, то, как древние медные изваяния священных танцовщиц, становились плоскими, и тогда движения их рук, их длинных гибких пальцев, повороты их пленительных лиц поведывали о чувствах и раздумьях, неведомых и непостижимых царицам Самарканда.
Сарай-Мульк-ханым, распорядившись привезти ей за тридевять земель этих полунагих богинь, хотела своими глазами взглянуть на отблеск того далекого мира, о котором наслышалась от внуков, погулявших по Индии, и от придворной знати.
Улугбек сидел рядом, за ее плечом, как Ибрагим сидел позади притихшей Туман-аги.
Насмотревшись, великая госпожа задумалась: пляски своих, домашних рабынь хотя давно ей прискучили, но были с детства привычны и потому казались милей, эти же чем-то растревожили и озадачили ее. Она не могла понять, чем растревожило ее чужедальнее, необычное, гибкое, полное достоинства действо — ласковое, но и какое-то зловещее… Плясали ей будто и покорно, но будто и независимо…
Она полуобернулась к внуку, и он уловил в голосе бабушки несвойственную ей неуверенность.
— Ну, Улугбек? А?
Он ничего не сумел ей сказать, еще не поняв ее вопроса. Лишь помолчав, зная, что бабушка ждет его ответа, он придумал сказать ей:
— Как книга с рисунками, а надписи на неизвестном языке.
— Умник! — оживилась бабушка, но опять задумалась: не поняла, что хотел он сказать. Да ему и самому оставалось непонятно и темно, чем взволновали его странные пляски.
Девушек увели.
На смену им пришли служанки, неся подносы со сластями, расставляя блюда с ужином.
Зазвенев золотыми подвесками, монгольская куколка царица Тукель-ханым оскорбилась:
— Дерзкие девки! Звякают у нас перед самым носом, ляжками крутят, а мы — смотри! Придумали этакое!
Но и она не знала, чем раздосадовала ее независимая красота растерзанного народа.
Когда мальчики пошли к своим юртам, после больших костров ночь казалась им непроглядной. Снова заветрело. Они шли сгорбившись, чтоб холодный ветер не проскользнул под халаты. Их юрты, по желанию деда, стояли возле воинских юрт, дабы царевичи сызмалу привыкали к походным обычаям.
Не любя дым внутри юрты, Улугбек распорядился развести костер снаружи, перед входом, а жаровню вкопать в юрте неподалеку от входа, чтоб можно было греться, дыша чистым холодным воздухом.
Протянув ноги к жару, накрылись стегаными одеялами и сидели, лениво разговаривая, озаренные мечущимся огнем небольшого костра.
Мыслями вернувшись к утренним занятиям, Улугбек сказал:
— В толкованиях достопочтенного Джелал-аддина Румского…
Но, видно, Ибрагим не слушал брата.
— У них пальцы как ящерицы.
— У кого?
Вошел Халиль-Султан, вернувшийся из дальней поездки, и разговор прервался.
Скидывая с плеч чекмень, Халиль весело спросил:
— Хорошо поужинали?
— Жареные жаворонки!
— Жаль, опоздал.
— Смотрели делийских плясуний.
— Знаю: их сюда Пир-Мухаммед прислал. Я там и не таких видал. Эх, Улугбек, — Индия!
Халиль-Султан щелкнул пальцами, не находя слов:
— Индия… Индия!
Как рассказать о том, чему надивился он там за время похода!
Улугбек осторожно, затаив усмешку, спросил:
— Говорят, вы там даже стихи писали?
— Султан-Хусейн накляузничал? Успел!
Улугбек смутился и уклончиво пожал плечами:
— Разве один Султан-Хусейн был с вами?
— Один он совал нос ко мне в сумку.
— В сумку? Значит, стихи записаны?
Теперь смутился Халиль:
— Не все. Некоторые. Чтоб не позабылись. Записывал для памяти; дедушкины приказы, индийские слова, мудрые изречения. Думаю, потом разберусь, что к чему.
Улугбек допытывался:
— А о чем они?
Ибрагим, повторяя лихое движение рукой, перенятое от кого-то из взрослых, по-взрослому прищурился:
— Небось о любви!
Халиль-Султану не понравилось в Ибрагиме подражание взрослым, и он ответил не Ибрагиму, а Улугбеку:
— О чем? Э, о разном.
— А хорошо вы пишете?
— Если б был жив Хафиз, я съездил бы к нему, спросил бы. Да Хафиза уж лет двенадцать как нет. Откуда ж мне знать, хорошо ли? Записал, как спелось… А ты хочешь послушать?
Улугбек был и польщен, и обрадован, но и смущен таким прямым, бесхитростным вопросом старшего брата.
— Я? Я… Очень бы хотел. Если можно…
— Можно. Ну-ка, вот… как тебе покажется?
Халиль-Султан отвернулся куда-то в глубь юрты, припоминая ли начало, выбирая ли, с какого из своих стихотворений начать.
— Вот… Если заметишь что-нибудь, ты прямо скажи. Начистоту. Я тебя попрошу: ты их для меня перепиши. Начисто. У тебя почерк красив.
Улугбек поскромничал:
— Вы сами прекрасно пишете.
— Нет. Мне изощрять почерк некогда. Моей руке копье легче держать, чем тростничок.
Улугбек, стремясь соблюсти скромность, отказывался, но Халиль отмахнулся от его отказов:
— Перепиши, потрудись. Я тебе за это…
Он подыскивал, что бы такое посулить, чем бы порадовать Улугбека за услугу, и вдруг засмеялся, догадавшись:
— Я тебе сокола подарю! Хочешь?
Это превосходило все мечты Улугбека: соколы, приваженные к охоте на птиц, привозились издалека; лучших добывали на Руси, за морем; каждый такой сокол ценился дороже десятка хороших коней.
А Улугбеку давно мечталось поохотиться с хорошим соколом. Изредка он выпрашивал сокола на один запуск, часто просить стеснялся, но знал, что Халиль плохих соколов не держал.
Как ни сдерживался, но восторга не мог скрыть.
— Сокола? Благодарен за посул! А стихи… Если это угодно вам, перепишу со всем усердием.
— Ну какое ж?.. Не буду я читать! Лучше спою. Подайте-ка мне бубен.