Выбрать главу

Старшина, не поняв тульской скороговорки Назара, полюбопытствовал:

— Что это говоришь?

— Об этих кольчугах.

— А что?

— Чинить их, говорю, долго.

— Нет, нет, надо скорей. Все оружье велено просмотреть наскоро да выправить быстро.

Борис кивнул Назару:

— А что я говорил?

— То и говорил! — согласился Назар.

Предстояло новыми кольцами заклепать прорехи, пробоины. А ведь не об сук в лесу, не о гвоздь в сарае, а копьями либо мечами, в крови и в сече, прорваны те прорехи, за каждой вслед чья-то жизнь обрывалась.

— Новые выковать легче, чем это рванье склепать! — невесело сказал Назар.

Но как отклонить заказ? В Орде на смерть шли, но зарока не рушили, врага не вооружали. Сюда же зашли по согласью, здесь приходилось принимать заказ.

Когда зной стал спадать, мастеров позвали полдневать.

Из черных утроб подземных кузниц пошли наверх, на свет, щурясь, черные, обгорелые, усталые ковачи, мечевщики, литейщики. Иные из них были медлительны, седы; другие — плечисты, поворотливы. Но никто из них не был ни бодр, ни шустр, ни весел. Многие тяжело закашлялись, глотнув вольного воздуха, хотя и не был тут воздух ни волен, ни свеж, — весь он был иссушен духотой двора, пропылен едкой городской пылью, горек от смрадов, струящихся снизу, из подвалов или со смежных дворов, заслонен от солнца и ветра четырехъярусной высотой Синего Дворца.

Друг за другом выходили наверх мастера со своими выучениками, учениками, подмастерьями; разные люди, разных земель уроженцы. На разных языках говорили они в детстве и росли по-разному. И вот выросли, мастерству обучились, и завладел их мастерством, заграбастал их таланты Хромой Тимур.

Во вражде и в безделье каждый говорит по-своему, в дружбе и в труде люди ищут общего языка: тут, в рабстве, им слова опостылели; молча шли люди через этот смрадный, унылый двор к дощатому настилу, где в тяжелых глиняных чашках ставили им мучную похлебку, накрытую серыми лепешками.

Ели молча, уставясь неподвижными глазами в еду. Не жирно кормил их хозяин, а высчитывал за прокорм хозяйственно: кому мало было одной чашки, давалась другая, но за особый счет. А когда приходило время расчета, оказывалось, получать мастерам нечего, иной раз и должок прирастал. Тимур за работу платил и в долг мастеров кормил; мастерам за работу платил больше, выученикам поменьше, ученикам пропитание давал в долг. И к тому времени, когда возрастал заработок мастера, скапливался у него и долг, и оказывалось: каким мастерством ни владей, сколько изделий ни выделывай, всей жизни не хватит, чтоб из долгов выбиться, чтоб на вольный свет из подвалов Синего Дворца выйти. А этих мастеров числили вольными, их отличали от рабов, евших хозяйский хлеб задаром, но тоже крепко прикованных к тяжелым стенам Синего дворца.

Поодаль от прочих старшина сам сел с кольчужниками, — принимал дорогих мастеров как гостей, угощал за хозяйский счет, занимал разговорами.

Назар издали разглядывал обедавших оружейников.

— Разный у вас народ набран. Каких тут только нет!

Старшина ответил с осуждением:

— Меж ними и язычники есть — идольские изображения на себе носят, и христиане. Государь со всех сторон насобирал: наилучших из лучших. А народ дрянной: одним у нас жарко, другим холодно. Эти вот по оружию мастера; на соседнем дворе кузнецы, а рядом — шорники; с той стороны двор медников да серебряников; за ними, поближе к чистому двору, Золотой двор, — там золотых дел мастера. А по ту сторону от дворца — ткачи, бархаты ткут…

Назар вздохнул:

— Сразу видать, людям не по себе. Жарко ли им, студено ли, а каждый, гляжу, хмур да изнурен.

Старшина сплюнул:

— Такой народ! Сами ж и виноваты: работы вволю, крыша над головой, а злы, неразговорчивы. Чего не хватает? Э, да что на них смотреть!

Борис заметил:

— У нас, в слободе, хоть и разных языков люди, а веселей.

Старшина с досадой отвернулся:

— С теми еще трудней говорить. Возомнили себя свободными! Я бы их…

Борис начал было размышлять:

— Небось у каждого своя земля в памяти. У каждого свой род, свое отечество…

— Род у каждого свой! — согласился старшина. — Вон и наш народ свою память от разных корней ведет. На севере кочевник — от Белого Гуся, «каз ак» зовется; поюжней от них — от Сорока Дев, — «кырк кыз». Другие — от Желтых Коней, — «сар ат», эти больше по городам ютятся, к торговле тянутся, ремеслом кормятся; к западу — Черная Шапка, — «кара калпак», у них овец много и меха хороши. На юге — Белый Гребешок, — «тадж ак», их за то так зовут, что раньше всех белую чалму носить начали, усердный народ, сады растит, а к войне усердия не имеет, в походы ходить ленится; их в горах много. Корень свой у каждого, каждый в свою землю воткнут.

— Вот и я об том же, — согласился Борис. — А эти из своей земли вырваны, вот и чахнут.

— А ну их! Кушайте! — протянул к блюду руку нахмурившийся старшина.

В это время со стороны ворот послышались громкие, смелые голоса, верно, разговаривали какие-то вольные люди, и вслед за собой они провели через весь двор стройного гнедого коня, заседланного столь богато, что народ замер, глядя на затканный золотом алый чепрак, на зеленую мягкую попону, на высокое персидское седло с острой лукой.

Конь прошел, окруженный конюхами, чуть припадая на переднюю ногу.

Тотчас кликнули старосту Конюшего двора:

— Расковался конь.

— Чей это?

— Царевичев.

— Чей, чей?

— Халиль-Султана. В пути расковался.

— Разберемся, кто его ковал!

Коня провели мимо сидевших за едой мастеров, мимо Назара с Борисом, мимо обгорелых литейщиков.

Конь, наступив копытом на чей-то халат, скрылся за воротами Кузнецкого двора, где стояли кузни позади царских конюшен. Туда ушли и встревоженные кузнецы, следом за ними поспешил и оружейный старшина, хотя над этими кузнецами стоял конюшенный староста.

На Оружейном дворе снова затихло на время недолгой обеденной передышки.

Возвращаясь под навес, Назар не торопясь прошел мимо разложенных груд всякого оружия.

Борис снова кивнул:

— Собираются!

— Знамо.

— А куда?

— Про то у царя не дознаешься. Он до последнего часа помалкивает. Бывает, уж и в поход идут, а никак не поймут — куда. Любит навалиться невзначай. По-разбойницки. Как смолоду привык. Подстеречь, да и оглушить из-за камушка. Он ведь тем и начал. Сперва десяток головорезов себе подобрал, по ночам на чужие гурты набегали, овец крали. Тут его пастухи подстерегли, ногу переломили, на правой руке два меньших пальца подсекли, самую руку из плеча вывернули. А он отлежался да опять за свое. Тем и начал. А после к нему пошли приставать разные бездельные гуляки, набралось их уже человек со сто, пошли караваны грабить. Наживу промеж собой делили. Охотников до наживы сбежалось к нему уже с тысячу сабель. Осмелели. На городские базары решились нападать, на караван-сараи. Народ отчаянный, таких добром не угомонишь. Сильные люди стали их к себе на подмогу звать, стали ихнему главарю, нынешнему государю-то, говорить: служи, мол, нам, а мы тебя в князья выведем. Он и поддался. Прежде купцов разорял, а тут сам торговать начал, награбленное добро сбывать. Стал уж не грабить, а оборонять купцов. Они его поняли, поддержали. Уж он начал купцов ублажать, а князей своих усмирять, чтоб торговать не мешали. Древних князей прогнал, на их земли посадил своих разбойников. Чужих купцов грабит, со своими делится. Эти за него, а он за них. На том и поднялся. Со стороны глянешь будто и царь на царстве, а приглядишься, — разбойничья ватага. Какова была, такова и поныне. Было десять человек, стало двести тысяч. Крали пару овец из стада, а нонче уж на царства набегают. А разницы нет: маленькая ли собака, большой ли волкодав, — все одно собака.

— Смело ты говоришь!

— Насмотрелся, сынок, — вот и разглядел это дело.

— Смел он, охоч до войн. Стар, а угомона не знает.