Мухаммед-Султан был скуп на слова и на улыбки, воспитанный под надзором деда и считавший деда примером во всем — в повадках, в походке, во взглядах на все, на что бы ни взглядывал.
Он и сейчас смотрел на дорогу сурово, словно боялся показать людям ласковое лицо, хотя все эти прохожие и проезжие нравились ему, влекли его. Лицо его оставалось суровым, хотя никому с дороги он не был виден, да и мало кто вглядывался в этот надменный дом, мало кто не спешил миновать поскорее эту хмурую крепость, скупую на милости и щедрую на кары, мало кто думал о жителях этой крепости. Люди проходили, влекомые на базар своими нуждами, горестями, надеждами.
Мухаммед-Султан смотрел на дорогу сурово, но пристально, был увлечен всем, что возникало на дороге и проходило, забыв не только о комнате, откуда он смотрел, но и о себе самом, и не слышал, что уже давно позади него у входа молча стоит Аяр.
Мухаммед-Султан, старший внук повелителя, вырос, чуждаясь общих забав с другими царевичами, своими младшими братьями, откровенных разговоров с кем-либо из своих ровесников. Он ни с кем не делился ни мечтами, хотя мечтал о многом; ни мыслями, хотя нередко задумывался над тем, что видел; ни радостями, хотя случалось, что удачи радовали его. Тем суровее и молчаливее становился он всякий раз, чем сильнее было в нем желание поделиться своими чувствами. Постепенно раздумья и склонности его стали тайными, а тайные мечты и раздумья сильнее владеют человеком, чем чувства открытые и высказанные.
И как ни замкнуто, как ни сурово бывало его лицо при встречах с близкими, они не столько разумом угадывали, сколько сердцем чувствовали в Мухаммеде его глубоко затаенную жизнь. Дед его чувствовал и предостерегал своего наследника, требуя от него суровости, строгости, жестокости к подчиненным. Мать его, Севин-бей, чувствовала в своем старшем сыне Мухаммеде, что цела, не растрачена, хоть и затаена в нем, та душевная нежность, какую в младенческие годы он еще не умел скрывать. Братья чувствовали в нем ту заботливую, любовную приязнь к ним, с которой он их оберегал, опекал или одаривал. Лишь изредка прорывались наружу тайные чувства Мухаммед-Султана, лишь тогда, когда он напевал, подыгрывая себе на бубне. Ему казалось, что не им сложенный напев и не им сочиненные слова надежно скрывают его затаенные чувства. Но у хищников не бывает такого горячего и чистого голоса, и если б его сердце было мертво, оно не трепетало бы от простых, печальных, ласковых слов, когда он вспоминал старинные песни.
Среди проезжих на дороге показался небольшой отряд воинов, возвращавшихся откуда-то в крепость. Мухаммед-Султан вдруг опомнился и обернулся.
Аяр стоял неподвижно, ожидая Мухаммед-Султана, и царевич взглянул на гонца суровее, чем всегда:
— Ты это что же?..
Аяр не знал, к чему относится вопрос царевича, и, чуть склонив голову, молчал.
— Оплошал!
— Знать бы чем, государь-царевич.
— Гератского гонца конь растрепал. И ладно бы, кого кони не треплют? Да вот смех: почему у мертвеца правая нога в левом стремени застряла? Задом наперед он, что ли, скакал? А?
Сердце Аяра остановилось. Лоб разом стал влажен и холоден. Но ответил он, не отводя глаз от царевича:
— Спешили, государь. Дело днем было, а дело темное, чужих глаз опасались, спешили.
— Чужие глаза и приметили. Темя разбито, — ладно: когда конь волок, гонец теменем о камень ударился. А про стремя как объяснишь?
— Оплошал.
— Я это и сказал тебе: оплошал. А разве я буду тебя обманывать?
Мухаммед-Султан помолчал.
Аяр стоял, твердо зная, что по порядку заслужил тайной и скорой кары. Если б им обменяться местами, если б приговор говорил Аяр, он сказал бы: «Обезглавить гонца, чтоб не торчала среди царских слуг оплошавшая голова; чтоб язык гонца — сохрани бог! — не смолол лишнего слова».
Аяру и в голову не приходило каяться, просить пощады и милости: государственное дело, плошать нельзя.
Страха на душе не было: десятки раз кидался Аяр в битвы, кидался на смерть, уцелевал. Тут не уцелеть.
Он стоял, ожидая последнего слова царевича. Готовый сейчас же, как прежде вскакивал в седло и мчался на край света, выйти. Не к конюху, а к палачу. И поскакать столь же горячо и нетерпеливо не на край света, а на тот свет.
Мухаммед-Султан, исподлобья глядя в затвердевшие глаза Аяра, сказал:
— Ступай.
— Куда, государь? — удивился Аяр.
— К себе. Отдыхай.
— Вот как?
— Поскачешь в Герат.
Мухаммед-Султан, отвернувшись, сразу забыл об Аяре, больше не замечая гонца, не знавшего, благодарить ли царевича за незаслуженную милость.
Мухаммед-Султан забыл об Аяре, удивленный: в боковой двери затаилась, прислонившись к темной створке, маленькая девочка в алой рубашке, глядя карими пытливыми глазами.
Мухаммед-Султан, улыбнувшись, пошел к ней:
— Ты что?
Она прижалась щекой к его руке и промолчала.
— Ты зачем сюда?
Она сжала в ладони его палец, но ладонь ее была меньше его пальца.
— Как ты сюда попала?
— С мамой.
— Давно?
— Сейчас.
— Мама где?
— У госпожи бабушки.
— А ты?
— Вас искала.
— Пойдем.
Пятилетнюю девочку звали Угэ-бика. Она была старшей дочкой Мухаммед-Султана, и он ее понес, обеими руками прижимая к груди, а она, с высоты отцовского роста, смотрела на богатые комнаты дворца, куда впервые решилась пройти сама, без матери.
Воины застывали в поклоне, когда царевич проходил мимо со своей теплой, нежной ношей.
Он проходил, раздумывая: зачем его жена приехала в неурочное время к Сарай-Мульк-ханым? Сама приехала? Или ее позвали? А если позвали, — зачем? Что случилось?
— Что случилось, Угэ-бика? Зачем приехали?
— Нас позвала госпожа бабушка.
— Кого?
— Меня и маму.
— Зачем?
— Мне не успели сказать… Я ушла к вам.
Мухаммед-Султан заторопился, но до покоев цариц не дошел, — его задержал величественный Музаффар-аддин:
— Государь-царевич!
Прижимая к себе дочку, Мухаммед-Султан взглянул на вельможу, назначенного привратником первой двери после отъезда Мурат-хана на север.
— Слушаю.
— К повелителю прибыл купец из Сарая.
— Мало ли купцов…
— Свой.
— Кто?
— Тугай-бек, джагатай.
— Позовите.
Мухаммед-Султан опустил дочку и подозвал одного из стражей:
— Проводи царевну до порога великой госпожи.
Обиженная, что отец сам не донес ее до бабушки, девочка пошла, не оглядываясь на воина.
Пятилетняя Угэ-бика, вся изукрашенная старинными изделиями монгольских мастеров, видно наследством от бабушек, — серьгами, запястьями, ожерельями, с воткнутыми в золотую трубочку филиновыми перьями на шапке, охраняющими от сглаза, сердито поглядывала из-под вычерненных бровей бойкими глазами, подняв подрумяненное и подбеленное круглое личико.
Она, быстро топоча маленькими ногами, шла с достоинством пожилой царицы, и воин, следуя за ней, едва поспевал, грузно и грубо шагая от непривычки ходить пешком.
Мухаммед-Султан стоял, глядя, как по каменной лестнице к нему торопливо поднимается сарайский купец.
Купец был сед, но борода его, как это часто случалось у родовитых джагатаев, росла плохо: жесткие пучки волос пробились из-под нижней губы, на скулах, на горле, но в единую бороду не соединились, а белели порознь на очень смуглом, плотном, лоснящемся лице. Темно-зеленый халат тесно облегал его плечи, туго опоясанный по бедрам жгутом красного кушака.
Вся эта одежда была хорошо знакома Мухаммед-Султану: черная, круглая, гладкая шапочка на голове, желтые сапоги на высоком каблуке. И хотя царевич не видел каблуков купца, но знал, что у желтых сапог задник зеленый, а каблук окован медными гвоздиками, — так одевались купцы в Орде. Но этот сарайский купец был не ордынцем, а джагатаем, из того почтенного рода барласов, из коего происходил сам Тимур.