Выбрать главу

— Еще бы!

— Знал?

— Едва вы из Бухары выехали, тут уже все знали!

— И уехал?

— И уехал, да.

Они подошли к узкой нише ворот, от коих по обе стороны ставились две башни, еще едва поднявшиеся над уровнем ниши.

Перед воротами царевич остановился и свежими, отдохнувшими за поездку глазами поглядел на изразцовый узор. Изо дня в день глядя, как клали здание, он не мог понять, хорошо ли оно. Теперь взглянул, как бы впервые это увидел, и остановился.

Обагренная октябрьскими ветрами листва сада будто расступилась, дабы не затмевать небесной лазури ворот. Узоры свивались в гроздья, в соцветия и казались вплавленными в голубой воздух, рядом с плотной, словно выкованной из тяжелой меди, листвой осени.

Мухаммед-Султан, сутулясь, неподвижно стоял на тонких ногах, туго обтянутых высокими сапогами, прикидывая, не оплошал ли в чем мастер.

Аргун-шах, замерев позади царевича, не глядел на новое зданье. Он глядел на царевича: что-то в нем изменилось. Так же сутуловат; так же, но по-иному. Прежде казалось, что сутуловат он от почтения к деду, от послушания, от скромности. А нынче — не то. Нынче, кажется, сутуловат он так, будто пригнулся, примериваясь, приглядываясь, прислушиваясь; пригнулся, как воин, перед тем как разогнуться для удара. Иной он какой-то нынче, с прежним несравним. И Аргун-шах, попятившись, одернул свой халат и, разгладив бороду, распрямился.

Не оглянувшись, царевич через забрызганный известью порог вошел во дворик.

Заметив царевича внизу под собой, сухой старик сказал, перекидывая кирпич каменщику:

— Вот он!

Каменщик тоже взглянул и остерег старика:

— Гляди, дядя Муса!

— А что?

— Ему на голову не ур…

Не надо б было говорить под руку! Подкинутый снизу кирпич ткнулся в пальцы старого Мусы, полетел назад и стукнулся у самых ног царевича.

— Эй! — крикнули снизу.

— Кто это? — проревел, вскакивая на стену, страж.

Размеренный лад кладки смешался.

По крутым ступеням Мусу сволокли вниз, а место его тут же занял другой строитель.

Во дворе его уже ждали нижние стражи и, чтоб не тревожить царевича, поволокли виноватого за стену.

Аргун-шах вздрогнул и метнулся от неожиданности, услышав рядом столь знакомый жесткий голос Тимура:

— Ремня!

Аргун-шах быстро глянул по сторонам. Откуда он? Нет, его тут не было. Это сказал Мухаммед-Султан.

Аргун-шах еще попятился и застыл поодаль, все больше робея перед царевичем, больше, чем робел перед Тимуром: о Тимуре Аргун-шах все знал. Знал, когда он опасен, и знал, как уберечься от опасности. А тут надо было сперва приглядеться.

Аргун-шах подумал: «Счастье, что мне первому из всех в Самарканде далось это понять: не так-то он прост, этот царевич. Впрямь наследник Тимура! Ой, не прост!»

О Мухаммед-Султане давно знали: он в походах строг. Ему Тимур сорок тысяч войска давал, когда он заслонял царство от кочевников, когда строил крепости и подновлял старые на севере, по реке Ашпаре. Еще пять лет назад, двадцатилетним царевичем, прошел он с немалым войском через весь Иран, к берегам Персидского залива, взыскать с богатого острова Ормузд дань и недоимки от Мухаммед-шаха Ормуздского. Царствуя на острове, закрытом ото всех врагов морскими волнами, богатея на торговле между Ираном, Индией и Китаем, перепродавая амбру, жемчуг, алые шелка и пряности, Мухаммед-шах накопил на своем острове несметные сокровища, уверенный в их безопасности. Но, едва прослышав о приближении Мухаммед-Султана, он выслал ему вперед дань за год, триста тысяч динаров, и поклялся выплатить все невыплаты за прежние годы, отдав в счет долга немало золота, вьюки жемчуга и китайских тканей. Исполнив наказ деда, внук не пошел дальше и вернулся довольный, что, не обнажив меча, устрашил Мухаммед-шаха на его неприступных островах. А не поспеши Мухаммед-шах, Мухаммед-Султан перешел бы через море, сумел бы перейти, если так приказал ему дед.

Мухаммед-Султан не шевельнулся, когда увидел, что зодчий, строящий эти стены, идет к нему.

Зодчий Мухаммед-бини-Махмуд, исфаханец, хилый, седой, с очень маленьким лицом и очень большими круглыми лиловыми глазами, остановился и как-то странно, не то вздернув плечо над головой, не то уронив голову под плечо, поклонился.

Но Мухаммед-Султан не ответил, продолжая неподвижно стоять и осматривать уже высокие стены мадрасы и все еще далекую от завершения ханаку.

— Долго кладешь! — сказал царевич.

Зодчий не ответил, а снова так же странно поклонился.

— Всегда вход ставят выше смежных стен. А у тебя он… ниже?

— Вровень, господин. Не ниже.

— Никто не говорил, что так хорошо.

— И не было бы хорошо. А мы башни воздвигаем. Они поднимутся и означат вход. К тому ж стены украшены скупо, а вход изукрашен. Тем и хорош.

— В Иране так не ставят.

— Нет, господин. Не ставят. Я это здесь понял, от здешних мастеров. От отца я познал зодчее дело. А здесь научился сочетать зодчество с украшением стен. Хорезмийские мастера научили.

— Без украшений какое же зодчество!

— Излишние украшения затмевают зодчество, господин. Мало украсить бедно будет; лучше уж вовсе не украшать. Много украшений — за красотой наружной не увидишь ни силы, ни тяжести самих стен. В древних, заветных стройках украшений не клали, глазурей не знали, резьбы опасались. Кое-где проведут черту резьбой и замрут. Замрут и глядят — любуются линиями сводов, самою кладкою, спокойствием гладкой плоскости. Там одним пятнышком глазури все величие здания запятнать можно. Одно это пятнышко в глаз полезет, заслонит все здание. Нет ни пятнышка в древних зданиях в родных моих местах, а глаз не оторвать. Вот я и мучился тут. Как быть: ту заветную красоту сюда перенести приказано, но и украсить ее глазурями, мозаиками, резьбой. Долго я бился: как уберечь заветную красоту под украшениями? Долго мучился, долго бился, пока нашел. Чтобы ни туда, ни сюда, а как на весах стали бы, удерживая друг друга, тяжелые стены и легкий узор.

— Так-так, — говорил, словно себе самому, царевич.

— Есть такая красота: разум дивится ей, спеша разгадать, как удалось ее воздвигнуть? Разум дивится, а душа спит. А есть простая красота, ясная, разуму нечего в ней постигать, а душа перед ней ликует, как соловей перед розой.

— Так-так, — словно к чему-то прислушиваясь, повторил царевич.

— Иное лицо разукрашено алмазами, редкостными подвесками, тюрбанами, завитками, а само мертво. На украшения глядишь, а лица под ними не замечаешь. Серьгами любуешься, а от лица глаза отводишь с досадою: «Эх, жалко мастера, — для кого работал?» А то встретишь иной раз: никаких украшений нет, ни особой красоты, а глаз не отведешь, — смотрел бы и смотрел бы, дивясь, радуясь, всей душой ликуя. А ведь наше дело, господин, в том и есть: создать из камня подобие этакого лица, чтоб оно без украшений и без особой красоты прельщало глаза человеческие.

— Так-так, разговорчив ты! — рассеянно ответил Мухаммед-Султан.

И царевич покосился на незавершенную стену, за которую перед тем увели провинившегося старика каменщика.

Там стоял один из стражей, отирая полой халата раскрасневшийся лоб.

— Ну? — повернулся к нему царевич.

— Всыпали, господин.

— Не слышно!

— И не услышишь. Стиснул зубы и перемолчал. Перемолчал, пока били.

— За то, что молчал, дай ему еще столько же.

— Чего?

— Ремня!

И с досадой Мухаммед-Султан пошел к строительству ханаки.

Невдалеке от ханаки кончали рыть обширную, глубокую яму, и, слева, в глубине, каменщики уже укладывали по ее краям кирпичную стену: строили склеп и гробницу над древней могилой, с незапамятных времен притулившейся здесь, где из века в век строились и перестраивались усадьбы вельмож и царевичей. То придвигались к могиле дворцы, то рушились, а могила оставалась.

Новые дворцы ставили на новых местах, а у могилы насаждали сады. Так в последние годы она оказалась в глубине Мухаммед-Султанова сада, увенчанная знаменем, полинявшим на солнце, и волосяным бунчуком, откуда весной птицы выдергивали волосы для гнезд. К обветренному, обветшалому своду надгробия изредка приносил кто-нибудь из жителей то красивый обломок кирпича от давно исчезнувших зданий, то витые рога горных козлов, то пожелтелый кусок мрамора с непонятной вековой надписью, на память о прочитанной здесь молитве, хотя давно позабылось имя того, кого некогда опустили в эту могилу.