Он все осмотрел, открыл дверь во внутренний двор, где среди цветов беспечно и светло струилась вода фонтана.
Он прошел мимо воды под навес длинной пристройки, где помещались рабыни и пленницы. Многочисленные девушки, толпясь вдоль стен, смотрели на хромого старика испуганно, но с любопытством, а он остановился, оглядывая их прищуренными, твердыми глазами.
К нему смело подбежали старухи, такие же бесстыдные и угодливые, как и во многих иных дворцах и странах, где ему случалось бывать. Осклабясь, они кланялись, заглядывая ему в глаза. У одной из них был большой, но такой тонкий нос, что казался даже прозрачным, на щеке возле носа у нее темнела, как вишня, родинка, а над впалым ртом густо росли, топорщась, седеющие усы. Ей Тимур сказал:
— Отошли ко мне. Есаул укажет куда. Ту и вот эту. Двоих.
И зачем-то повторил по-армянски:
— Этот два давай-давай.
Он примечал все, что перестроено в этом дворце за те годы, пока он не бывал здесь. И, видя ту или иную перемену, думал, к чему эта перестройка, зачем она понадобилась. Ему казалось, что многое снесено или перестроено лишь затем, чтобы что-нибудь строить. Бесполезной была невысокая круглая башня над переходом во внешний двор. Теперь на месте круглой сложили угловатую, переход искривили.
На внешнем дворе повелителя встретил дворцовый есаул.
— Здоров? — покосился Тимур на его немногословные и простые приветы.
Есаул не успел ответить, Тимур кивнул:
— Иди сюда!
Тимур присел на покрытую войлоком скамью и, глядя на желтую от солнечного света плотную землю двора, спросил:
— Себе много набрал?
— Великий государь! Брал, когда не мог отказаться. На все даяния правителя имею опись.
— По этой описи и вернешь.
— Не замедлю, государь, все цело, все цело.
— Вернешь. Я тебе своих писцов пришлю, вели составить роспись каждой комнате, каждому чулану. Чтоб ни одну нитку не проглядели, — все записать.
— Исполню, государь.
— Вызови купцов, самых почтенных, знающих. Оцени каждую вещь в каждой комнате. И в гареме на каждой красотке до последнего колечка, чтоб на все не только была опись, а и цена, и так распорядись: пускай купцы говорят две цены на каждую вещь, — пускай одни скажут, почем бы дали за такую вещь, а другие — почем бы взяли за такую вещь. Понял?
— Понял, государь.
— То-то. Письма твои получал. Сам пишешь?
— Грамотен, государь.
— Знак забар забываешь ставить.
— Случается, государь, — некогда.
— У меня не ты один так, у меня вельможи есть, — пишут почерком насх, а знак забар забывают ставить.
— Тоже небось дела, государь?
— Все большие комнаты запри. Из женщин только тех не тронь, у которых дети. Остальных — вон. Понял? А тех, у которых дети, отправь в Чинаровый сад.
— Сейчас ж приступить, государь?
— Я распоряжусь о писцах; как придут, так и начинай. Роспись на всех есть, кому что давалось? Есть?
— Берегу, государь. Не при себе, запрятана. Сперва надо достать.
— Достань. Принеси.
И Тимур уехал из дворца, велев семье размещаться за городом, в Чинаровом саду.
Тимур хорошо помнил этот просторный, светлый, прохладный город и поехал к его южным башням, к Арабскому кладбищу, к гробнице пророка Хайдара, почитаемого жителями всех окрестных земель.
Он миновал тесный, крикливый, пестрый Араб-базар с его крепкими, пряными запахами, и весь народ видел, как просветлело лицо повелителя, когда перед ним забелели своды почитаемой гробницы.
На виду у всей Султании Тимур совершил молитву и поклонение перед могилой пророка Хайдара, чтобы набожные мусульмане разнесли отсюда славу о благочестии и смирении Покорителя Вселенной и подтвердили лестные слухи, накануне распространенные дервишами, что как пророк Мухаммед явился посланником аллаха, так Тимур явился убежищем халифата.
Отмолившись с усердными поклонами, Тимур выпрямился и, отослав всех царевичей и военачальников в Чинаровый сад, оставил с собой лишь одного Улугбека.
— Вот и прибыл я на твою родину, — сказал он мальчику, когда кони их пошли рядом.
— Я полагал: моя родина везде, где города принадлежат вам, дедушка!
Тимур одобрительно покосился на внука и промолчал, углубившись в какие-то мысли, пробудившиеся от этих мальчишеских слов.
Тут же, на окраине города, перед Тимуром поднялись хмурые древние стены дервишеской ханаки, более похожие на крепость, чем на пристанище слуг аллаха.
Перед серыми сводами входа, отдав коней воинам, Тимур постоял как бы в набожном раздумье и вошел в тяжелые ворота, окованные железными полосами с выкованным на них причудливым узором, с древними суфийскими стихами, врезанными в неподатливую толщу дерева, в те ворота, которые он за пятнадцать лет до того открыл ударом копья.
В этой дервишеской ханаке, где со всех четырех сторон на каменный двор открывались двери полутемных келий, останавливались на ночлег или жили осевшие в городе странствующие дервиши, становившиеся год от года могущественнее и дерзче.
Тимур объявил, что желает остановиться здесь, среди богоугодных людей, отрекшихся от земных благ и сокровищ во имя благ небесных, во имя единственного сокровища — истины.
Не в первый раз избирал он своим местопребыванием такие ханаки, — в ханаке жил он, возвратившись в Самарканд после побед в Индии; в ханаках останавливался он, проезжая через Бухару; даже в солнечном, сказочном Дели ему нашли убогую, тесную ханаку, где он и жил в низенькой келье, пока для него убирали высокий дворец посрамленного Султана Махмуда, низвергнутого повелителя индийской земли.
Это был день, когда совершался закр — еженедельное радение султанийских дервишей.
Дервиши в своих узорных тканях, темно-бурых халатах, в островерхих шапках, обрамленных бурой бахромой, с остроконечными посохами в руках, выстроились со всех сторон двора, как одна из сотен непреклонного мирозавоевательного воинства Тимура.
По одежде ничем не отличаемый от своей паствы, вышел вперед духовный наставник сих воинствующих слуг веры, выкрикивая благодарения богу за ниспослание в сию обитель Меча Веры, Заступника Благочестия, Прибежища Человеколюбия и Щита Ислама — Тимура.
И сотня могучих глоток, исторгнув вопль славословия, подтвердила слова наставника.
И еще, и еще, и снова, и снова, исторгая вопль за воплем, дервиши подтверждали свои слова взмахами каменных четок, коих резкий стук усиливал силу слов.
Их волнение нарастало.
Они двинулись кругом по краю двора, вскрикивая за словом слово, мерно следуя с поклонами друг за другом.
За каждым словом — один шаг вперед, вслед за шагом — один поклон.
Все громче и протяжнее звучали слова, все порывистее становились шаги, все глубже дыхание, все горячее глаза.
Наставник повернулся навстречу шествующим дервишам.
Чем быстрее двигались и кланялись дервиши, вскидывая постукивающие четки, восклицая, как клятвы или как заклинанья, слова молитв, тем быстрее кружился внутри дервишеского круга их наставник.
Два встречных движения, два встречных круга: устремленное направо шествие паствы, устремленное налево кружение пастыря.
Уже и дервиши в своем строю не только восклицали и кланялись, но и кружились, неуклонно двигаясь вправо, влево. Их кружение становилось быстрее, быстрее…
Тимур смотрел, стоя, как на молитве, прижав к груди ладонь. С опущенными руками, не мигая смотрел Улугбек, видевших все это впервые.
— Слава богу! — восклицали дервиши, и вопль их, разом исторгаемый из всех глоток, разом, будто не из сотни уст, а из бездонной одной глотки, как удар стенобитной машины, пробивал брешь в небе и достигал аллаха.
Глаза дервишей стекленели, на разверстых губах скапливалась пена, отуманенные круговерчением головы тяжелели, длинные волосы липли ко лбам, то там, то тут кто-нибудь падал, судорожно содрогаясь на холодных плитах двора, но чем меньше их оставалось, тем стремительнее было вращение круга и каждого дервиша в кругу…